И вот, изволишь ли видеть, настал жданный вечер. Зажглась из красавиц красавица всецветными лампочками. В эти годы уже появилось электричество. И кому-кому, а горному начальнику его первому провели. Ослепнуть впору от радужного сияния и мигания. Такой свет! И столько всего на ёлке понавешано, что не только меня, девятилетнего мальчонку, взращённого в темноте, но сановитых господ инженеров этакая украсительная незнаемость околдовывала. И вдруг, понимаешь…
И вдруг, понимаешь, грянула неземная музыка во все смычки, в неведомо сколько труб и флейт. Отродясь я такой не слыхивал. На ёлке каждый шаричек, каждая бусинка, звёздочка, заделистая безделушечка – всё до последней блёсточки зазвучало. И я, кажись, от рожек до хвоста зазвучал, под ёлкой сидючи…
И вот, представь себе, распахнулась большая двустворчатая орлёная дверь – и опять чудо! Через неё парами, тройками хлынули царевичи, королевичи, золотые принцы, серебряные витязи, голубые гусары, алые уланы и не поймёшь кто ещё… А с ними лилейные принцессочки, кисейные барышнешечки, разнопёстрые бабочки, легкокрылые стрекозочки, искристые снежиночки, огневые жар-птичечки… Не упомню, кого и кем нарядили важные матери.
Я себя не чую. Млею и таю, в поднебесье витаю…
Хоровод вокруг ёлки завели. Песню начали складно. Большие и маленькие пели. Какие-то тихие струны им славно подзванивали. А потом снова музыка. Протяжная такая. Танцы начались. Не простые танцы. Выгибные, хлипкие, чопорные. Видать, хорошо этому мастерству господят обучали.
А я у самого комля под ёлкой таюсь. Глаз с госпожи-барыни не свожу. Знака жду, когда до меня черёд дойдёт.
Дошёл черёд. Барыня музыкантам кивнула и меня из-под ёлки глазами позвала.
Во всю медь принялись трубы плясовую греметь. Я молнией из-под ёлки высверкнул и посреди зала принялся копытцами такую дробь отбивать, такие коленца выдавать, так высоко подскакивать, что и всамделишному матёрому лешему не осилить бы, пожалуй, мою прыть.
Все на меня – во все глаза. А я пуще того… Господская мелочь рты поразинула, опешивши. И большие господа едва ладоши не отбили в лад, моему плясу хлопаючи. Госпожа-барыня предовольнёшенька, что такую потеху придумала. И как только кончилась музыка, оборвался мой искромётный пляс, все ко мне. Все с похвалами, с улыбками, с «браво-бис» окружили меня. Но тут, понимаешь…
Тут осечка случилась. Слетела с моей головы маска-шапка с рожками… Слетела – и большую перемену произвела. Все улыбки, хлопки, все «браво-бис» как ветром сдуло.
Не тем я оказался. Не из тех, кому дозволено в этом доме плясать.
Первым узнал меня главный царевич в солнечной парче. Им начальников сын был наряжен. Узнал он меня и на всю залу закричал:
– Это же Мирошка, Любки-подёнщицы сын! – И ко мне лицом к лицу: – Как ты, поганец, посмел пробраться сюда?
И сразу же игрушечную саблю наголо и скомандовал разделаться со мной, как с лесным нечистиком.
Королята, принцы, гусары рады-радёшеньки свою храбрость показать. Кто за хвост меня, кто за шиворот. Сбили с ног. Барыня-начальничиха не успела остановить разъярённых вояк и сказать, что я ею допущен был и наряжен лесным лешачком.
Меня терзали не одни благородные рыцари и уланы, но и лилейные воительницы вступили в азарт жестокой игры. Спасибо дедечке Еремею Фомичу – управительскому слуге… Светлая ему память… Вызволил он меня, унёс в людскую, в лакейскую. А дальше…
А дальше, прости меня за непрошеную стариковскую слезу, не найдётся у меня ни слов, ни сил, ни голоса, да и надобности нет досказывать это всё. Сам понимаешь, как я встретил тогда Новый год.
Про эту горькую быль до сегодняшнего дня я никому ничего не рассказывал. Стыдился, понимаешь, вызывать к себе жалость. А потом, спустя годы, затмилось всё это. Новые, светлые равноправные ёлки зажглись. Другие времена наступили. Пришли счастливые детские праздники для всех. И уж вовсе не к месту было ворошить это бесправное глумление, ушедшее в вечное забытьё.
А недавно… Совсем недавно в зарубежных газетных столбцах я прочитал заметочку, в которой описывалось сильно похожее на то, что было со мной. И это так больно ужалило меня, что память воскресила господский маскарад. И я как-то сразу понял, что недозволительно, что не всё мы имеем право забывать. Кое-что надо помнить…
Чижик-Пыжик
Осенью Маврик упросил бабушку купить ему Чижика. И бабушка купила.
– Вот тебе твой Чижик-Пыжик, – сказала она и поставила на стол большую деревянную клетку. – Заботься о нём. Не забывай кормить и поить. А придёт весна – выпустишь.
Обрадовался Маврик: теперь Чижику-Пыжику не придётся мёрзнуть на ветру и летать до устали с места на место, чтобы раздобыть корм.
Каждую неделю Маврик чистил клетку. Он исправно менял воду в поилке и вдоволь насыпал в кормушку зёрен.
Чижик прожил в тепле и в холе всю долгую зиму. А когда пришла весна, наступило время выпускать лесного жителя. И повёз Маврик клетку с Чижиком-Пыжиком через весь город на автобусе. А потом до леса пешком. Облюбовал в лесу пенёк, поставил на него клетку и открыл дверцу. А сам отошёл в сторону:
– Лети, Чижик-Пыжик, лети на волю!
Чижик прыгнул на порожек дверцы, отряхнулся и… обратно в клетку.
– Ну что ж ты не летишь, глупый?
И тут Чижик словно понял, что от него хотят, взмахнул крылышками и выпорхнул из клетки. Взлетел на таловый кустик, оттуда на маленькую берёзку. Огляделся кругом и принялся клювом чистить пёрышки. А потом услышал чижиный зов и порх-порх – с ветки на ветку, с дерева на дерево – добрался до берёзовой чащи.
Вскоре Чижик-Пыжик проголодался. Принялся он искать знакомую кормушку. До самых потёмок проискал, да где ж её найдёшь в лесу.
Наступила ночь, и хоть была она не очень холодная, Чижик всё равно продрог. Он весь нахохлился, его взъерошенные перья походили на шубу. Но ничего не помогало. Голодный, дрожащий от холода, он с трудом дождался утра.
А утром увидел, как птицы добывают еду, и вспомнил забытое. Он тоже отправился искать себе корм, но крылья плохо слушались его.
Что-то случилось с его сильными, лёгкими крыльями. Раньше он летал и далеко и высоко. А теперь едва-едва мог перелетать с дерева на дерево. Отвык за зиму.
Плохо стало Чижику, страшно. Ни корма добыть, ни от хищника спастись. А тут ещё собралась чижиная стая улетать к родным гнездовьям. Отправился с ней и Чижик-Пыжик, но скоро устал, оторвался от стаи и в изнеможении упал в траву. Этого только и ждала хитрая лиса…
Тем временем наступило лето. Маврик думал, что Чижик-Пыжик давно уж обзавёлся гнездом и птенцами, но всё-таки надеялся, что его любимец вернётся к нему зимовать. И ждал, когда же тот постучится в окно своим маленьким клювом.
Но прошла осень и пришла зима. А Чижик-Пыжик не прилетал. Видно, не нашёл дома, где когда-то жил у мальчика и где ждала его вкусная пища.
Так думал Маврик. Ему и в голову не приходило, что Чижика-Пыжика давно уже нет.
Откуда было знать Маврику, что лесные птицы – чижи, синицы, щеглы, – пожив в клетке даже немного, гибнут потом, очутившись на воле.
Дедушкины очки
У деда внук был. Не ахти какой самоцвет – парень и парень. Только старик очень внука любил. И как не любить, когда он – дедушкин портрет, бабушкина улыбка, сыновняя кровь, невесткина бровь и её же румянец.
Отец, мать на работе, а внук при дедушке.
Старик сам на всю семью валенки подшивал и сапожничал по домашности. Внук около деда вертится – хочет узнать, что к чему. Глазами дедушке помогает. И руками подсобить не отказывается.
Провощит, скажем, дедушка дратву, а щетинку в её конец не может воскать.
– Дай, дедушка, я. Ты плохо видишь.
– Да воскёшь ли, внук? Дело хоть простое, а трудное.
Час, другой, третий бьётся внук, а научится. И так всегда.
– Ах ты, дедушкины очки! – скажет старик. – При тебе и без глаз остаться не боязно. Увижу.
Подопрели как-то у старой избы венцы. Менять надо.