— Наро-од... — протянул лежащий на лавке арестант с редкой рыжеватой бородой. — Вот наро-од... — и вздохнул. Он подозвал Агутина к себе и, тыча его пальцем в грудь, возмущался: — Из-за ситцевой тряпки тыщу верст лишних пройдет, два месяца по пересылкам вшей кормить станет... Ну и наро-од!.. А тряпке-то красная цена в базарный день — грош. Прежде-то полняки выдавали, это куда ни шло...

— Какие полняки? — спросил Агутин.

— Полный комплет называется. Пинжак, штаны, штиблет пара, а то — бареток, две пары портянок, подштанников двое, рубах две, мешок, шапку... Прежде здорово было! Я сам за полняками два раза ходил. Расчет был. За хороший полняк мене восьми целковых и взять нельзя. За ними только в Сибирь иттить надобно. Я раз до Байкала ходил, а другой раз — в Якутку. Там, слух идет, и пононе полняки выдают, да не нам только. Нашего брата... — почесал арестант щеку и сплюнул на пол. — Не пошлют теперь нашего брата туда. Большие проступки нужны, а так не пошлют. Политицкие, разрази их нечистая, дорогу нам перебили.

Усмешливо переглянулись Агутин с Прохором и вернулись к своим местам.

Конвойный начальник еще раз пересчитал всех арестантов и приказал им спать.

Лежа с закрытыми глазами, Алексей думал о побеге. Его надо предпринять с дороги, а на далекой Каре едва ли будет возможность вырваться. Придумывал разные планы, но все они были неосуществимы. Случайные побеги редки; большей частью их заранее подготавливают, помогают и с воли и товарищи-арестанты.

— Блохи, что ль, жрут тебя?! Чего ерзаешь?.. Велено спать, значит, спи! — строго сказал проходивший по вагону конвойный солдат с большим синяком под глазом. — Я вот, погодя, посмотрю...

Пройдя по вагону из конца в конец, солдат через две-три минуты снова остановился около беспокойного арестанта.

— Спишь?

— Сплю.

— То-то... Смотри. А то начальнику доложу, так он тебя живо взбудит!

Вагон, прошедший множество несчитанных верст, словно продрог в ночной промозглой сырости, поскрипывая и кряхтя, катился вперед, пошатываясь, как от усталости.

— Сибирский твой глаз... — громко вздохнув, проворчал Агутин, поворачиваясь к стене и позвякивая кандалами.

Конвойный солдат услышал ворчание старика-кандальника и вздрогнул. В это время вагон сильно качнуло, и, может быть, потому шатнуло в сторону и солдата?.. С неистово заколотившимся сердцем он быстро прошел к тамбуру и вытер рукой сразу запотевший лоб. «Не может быть... Почудилось так...» — успокаивал он себя. А сердце стучало все сильней и тревожней.

Солдат прислонился лбом к холодным прутьям железной решетки, которой была забрана верхняя половина двери арестантского вагона, а в ушах под шум поезда, снова и снова отдавалось ворчание кандальника: «Сибирский твой глаз!..»

— Не может быть, — чувствуя, что леденеет на голове кожа, произнес солдат и рванулся назад в вагон.

Подложив руку под голову и закрыв глаза, Агутин засыпал. Солдат боязливо, взглянул на него и застыл на месте, остановив широко раскрытые глаза.

Перестукивая на стрелках, вагон замедлил бег и, проскрежетав колесами, остановился. От толчка при остановке Агутин открыл глаза.

— Батя... — прошептал солдат, не отрывая от него взгляда. — Батя...

Перед Агутиным был его сын Василий.

Вагон дернулся вперед, назад и, коротко простонав, замер снова.

— Агутин!.. — выкрикнул начальник конвойной команды, стоя в проходе вагона. — Агутин!.. Где его черти носят?.. Агутин!..

— Тут я, вашбродь, — выскочил солдат Агутин.

— Готовь старика, какого в Сызрани будем сдавать.

— Слушаюсь.

Просвистел паровоз, и вагон опять заскрипел, закачался. Старик Агутин сгорбившись сидел на своей лавке. Руки у него дрожали, и эта дрожь передавалась кандальной цепи, которая тоже вздрагивала и позвякивала. Он заглядывал в проход вагона, видел, как Василий выводил какого-то старика.

— Василий... Васька... — шептал Агутин, веря и не веря своим глазам.

Еще до того как партию арестантов выводить из тюрьмы, начальник конвоя нарядил Василия Агутина вместе с другим солдатом на станцию принимать стоявшие в тупике арестантские вагоны. Солдаты проверили крепость решеток на окнах, запасли на дорогу питьевую воду, получили свечи для фонарей, сделали необходимую уборку. Когда арестантов привели, Василий помогал размещать их в вагоне, но не в том, в котором оказался его отец, и до полудня дежурил там, стоя с винтовкой в тамбуре. Потом, передав свой пост другому конвоиру, завалился спать, чтобы в ночь снова нести караульную службу.

В смятении, охватившем его при встрече с отцом, солдат потерял всю свою прежнюю расторопность, и конвойный начальник прикрикнул на него:

— Не проспался, что ль?..

Василий Агутин боялся, что его назначат нести караул в соседнем вагоне и тогда нельзя будет поговорить с отцом.

— Идти Кочеткова сменять, вашродь? — вызвался он сам.

— Кочеткова? Давай иди.

Скрипел и погромыхивал вагон. Все дальше и дальше в глухую, темную ночь, под дождь и ветер уходил поезд.

Арестанты спали. Только один из них все еще продолжал сидеть, сгорбившись на своей лавке и настороженно прислушиваясь.

— Тебе, что ль, в уборную надобно? — подойдя к нему, с нарочитой грубостью сказал конвоир. — Иди.

Не было в привычке у конвойных солдат поддерживать запутавшегося в кандалах арестанта, но этот подал руку, помогая старику.

Выйдя в тесный закуток перед уборной, конвоир загородил собой дверь, ведущую в вагон.

— Батя... Батя... — прошептал он.

— Васятка...

Они порывисто обнялись.

— Как же это, батя?.. Скорей говори... — задыхался от волнения сын.

Отец старался коротко рассказать, а сын слушал и, приоткрывая дверь, заглядывал в вагон, — ничего, все спокойно.

— Двенадцать лет... — словно обухом ударило его по голове. — Двенадцать...

Вспомнил Василий Хомутовку, дом, расписанные отцом ставни на окнах; как отец навеселе возвращался со своей малярной работы, как гонял голубей.

Тоска, отчаяние, ужас сжимали сердце.

Он смотрел на отца и думал о том, как, перегоняя арестантов от одной пересыльной тюрьмы к другой, будут кричать на них и начальники и солдаты, как кричал до этого и он сам, Василий. Бить будут их, — бить отца. А потом — каторга. Двенадцать лет.

Мысли наскакивали одна на другую, обрывались, цеплялись за самое главное: спасти отца, во что бы то ни стало спасти!

— Бежать тебе надо... Бежать, батя...

— Куда? Как? Что ты, Васятка... Нешто с этими убежишь? — указал старик на кандалы. — Да и к чему это уж мне. Свое, считай, отжил, а если еще остался чуток какой, так пускай где-нито дотяну.

— Нельзя, батя, нельзя... Раньше времени пропадешь... — показались у Василия на глазах слезы. — Батя, родный ты мой...

Солдат плакал, уткнувшись в плечо отца, а тот гладил шершавый рукав его шинели, успокаивая, говорил:

— Ну, ну... Ничего, ничего... Не горюй так, Васятка... Ты об своей жизни думай... А отец — ничего, перетерпит. Не за грабежи да убийства попал, чего уж ты так убиваешься? А глазок-то чего у тебя заплыл? — указал старик на его синяк.

— Старшой вчерась вдарил. Он только и знает, что фонари ставить да зубы дробить. Лютей зверя, черт...

Василий крепко сжимал вздрагивающими руками плечи отца и, не отрывая глаз от его лица, шептал:

— Беги, батя... Вот — ночью, сейчас... И я с тобой вместе. Не буду больше греха на душу брать, чтоб таких, как ты, караулить. Самого старшого с начальником надо бы заковать, а они над людьми измываются. — Злой, отчаянной решимостью горели его глаза, и он настойчиво повторял: — Беги. Хуже не будет... Оба от каторги убежим. У тебя — своя, у меня — своя. В случае чего — Иванами, не помнящими родства, назовемся, а за это только на поселенье в Сибирь сошлют. Решайся, батя, скорей.

Старик Агутин немного подумал и стиснул его руку:

— Устроишь, Васятка?

— Устрою. Меж вагонами спустимся, — кивнул Василий в сторону погромыхивающего за ними второго арестантского вагона.