Но если вникнуть в суть дела, получилось так, что эти мастера литературы, бывшие прежде всего великими драматургами, описали под именем народа лишь его ограниченную прослойку, людей, жизнь которых, полную всяких невзгод, преступлений и насилий, легко было обрисовать яркими красками, добившись того успеха, каким пользуется все, наводящее ужас.

Криминалисты, экономисты, романисты, описывающие нравы, – все они занимались почти исключительно этой нетипичной прослойкой, этими деклассированными элементами, которые из года в год пугают нас ростом числа преступлений. Этому широко известному «народу» уделяется у нас из-за гласности и медлительности нашего судопроизводства гораздо больше внимания, чем в других европейских странах. Закрытые двери немецких судов, быстрота английского правосудия не дают преступникам, приговоренным к тюремному заключению или к ссылке, никаких шансов прославиться. Англия не выставляет напоказ свои язвы, которых у нее вдвое или втрое больше, чем у Франции. А у нас, наоборот, ни один класс не удостаивается столь широкой гласности.

Странная прослойка, живущая за счет других классов, которые тем не менее питают живой интерес к ней… У нее есть свои газеты, чтобы вести летопись ее «подвигов», излагать ее взгляды, учить ее уму-разуму. У нее есть свои герои, свои знаменитости; их все знают по именам, и время от времени они попадают на скамью подсудимых, дабы рассказать о своих похождениях.

Эта избранная прослойка, почти безраздельно пользующаяся привилегией позировать в качестве народа перед живописателями его нравов, вербуется главным образом среди населения крупных городов; больше всего ее пополняет рабочий класс.

И здесь мнение специалистов по уголовным делам оказалось решающим: с их легкой руки и под их влиянием экономисты стали изучать так называемый народ. Для них народ – это рабочие, в особенности рабочие мануфактур. Такой подход, оправданный в Англии, где две трети всего населения – рабочие, совершенно не годится для Франции, большой сельскохозяйственной страны, где рабочие не составляют и шестой части.[169] Хоть их и много, но все же этот класс являются незначительным меньшинством. Те, кто избрал его в качестве натуры, не имеют права подписывать под своими произведениями: «Это народ».

Хорошенько вглядитесь на улицах наших больших городов в развязную и бойкую толпу, так привлекающую наблюдателя, вслушайтесь в ее речь, подберите блестки ее остроумия, подчас столь меткие, и вы увидите то, чего еще никто не замечал: эти люди, иногда неграмотные, тем не менее по-своему очень развиты.

Люди, живущие изо дня в день бок о бок, обязательно развиваются от одного этого общения в результате естественного взаимного влияния. Они влияют друг на друга воспитующим образом, быть может, в дурную сторону, но все же воспитующим. Большой город, где, даже не желая научиться, невольно на каждом шагу что-то узнаешь, где, чтобы обогатить себя знанием нового, достаточно выйти на улицу и поглядеть вокруг, – большой город, знайте, сам по себе является школой. Его жители повинуются отнюдь не инстинктам, не зову природы; это люди с развитым умом, умеющие – худо ли, хорошо ли – и наблюдать, и соображать. Подчас они очень хитры, их изворотливость граничит со злым умыслом. Сразу видно, что это плод далеко зашедшего развития.

Если хотите найти нечто, созданное вопреки природе, вопреки всем инстинктам, свойственным детству, взгляните на противоестественное существо, называемое парижским гаменом.[170] Еще более противоестествен лондонский мальчишка, это дьявольское отродье, отвратительный подонок, который в двенадцать лет уже спекулирует, ворует, пьет джин и якшается с проститутками.

Вот с кого вы пишете, художники! Вы выискиваете все причудливое, из ряда вон выходящее, уродливое. Какая же разница в наше время между моралистом и карикатуристом?

Некогда к великому Фемистоклу[171] пришел некий человек и предложил ему новый способ укрепления памяти. Фемистокл с горечью ответил: «Лучше придумай способ забывать!»

Пусть бог ниспошлет мне нынче способ забыть всех выисканных литераторами монстров, выродков, которые бросаются в глаза своей исключительностью и лишь заслоняют подлинный объект моего исследования! С лупой в руке вы роетесь в сточных канавах, выуживаете оттуда всякую мразь, нечистоты и несете их нам, крича: «Ура! Ура! Мы нашли народ!»

Чтобы возбудить интерес к нему, вы изображаете его так, будто он только и знает, что взламывать двери да орудовать отмычкой… К этим красочным описаниям вы добавляете глубокомысленные рассуждения о том, что народ якобы объявил собственности войну и считает, если верить вам, эту войну вполне законной. Поистине, большая беда для народа (сверх всех прочих его бед) иметь таких горе-друзей! Все эти насильственные действия, все эти теории напрасно связывают с народом: он тут не при чем. Народ в своей массе, конечно, не безупречно чист, он не без греха, но стремления, которыми проникнуто подавляющее его большинство, выражаются как раз в противоположном: трудом и бережливостью – словом, самыми честными способами содействовать тому великому делу, благодаря которому наша страна стал сильна: участию всех и каждого во владении собственностью.

Я уже сказал, что чувствуют себя одиноким, и это обескуражило бы меня, если б не вдохновляющие меня вера и надежда. Мне хорошо видно, как слаб я сам и как слабо все, написанное мною раньше; я как будто нахожусь у подножия огромного монумента, который мне надо сдвинуть с места без посторонней помощи. Как он сейчас обезображен, покрыт чуждыми наслоениями, мхом и плесенью, испакощен грязью, оскорблениями прохожих, иссечен дождями! Художникам, сторонникам «искусства для искусства», нравится как раз этот мох, эта плесень… А мне хочется их соскоблить. Знай, идущий мимо художник, что перед тобой не пустячная безделка, это – алтарь!

Мне нужно копать, чтобы обнажить основание этого монумента, мне ясно, что надпись на нем скрыта глубоко внизу, под толщей почвы. У меня нет ни лопаты, ни заступа, ни кирки; ну что ж, обойдусь ногтями.

Быть может, мне посчастливится, как десять лет назад, когда я нашел в Голируде[172] два любопытнейших памятника. Это было в знаменитой часовне, давно лишившейся кровли. Дождь и туман беспрепятственно проникают внутрь, и все гробницы обросли толстым слоем зеленоватого мха. Я вспомнил о давнишнем союзе.[173] которого, к несчастью, больше нет, и был огорчен тем, что ничего не мог прочитать на надгробных плитах старинных друзей Франции. Машинально я соскреб слой мха с одной плиты и прочел надпись, гласившую, что там лежит прах француза, впервые замостившего Эдинбург. Движимый любопытством, я подошел к другому надгробию, на котором был изображен череп. Плита, лежавшая плашмя, была целиком окутана саваном мха. Ногтями, за неимением других орудий, я отскреб слой мха и обнаружил надпись на латинском языке. В конце концов мне удалось разобрать четыре почти стертых слова, полных глубокого значения и заставивших меня погрузиться в думы. Эти слова, несомненно, таили чью-то трагическую судьбу. Вот они: Legibus fidus, non regibus – верный законам, а не королям…[174]

Я веду раскопки до сих пор. Мне хотелось бы докопаться до самой сути вещей. Но памятник, который я стремлюсь отрыть, – не памятник ненависти и гражданской войны. Напротив, мне хочется, спустившись в холодные и бесплодные недра, достичь тех глубин, где вновь ощущается тепло общественной жизни, где хранится клад всеобщего счастья и где заглохший источник любви мог бы снова заструиться для всех.

Глава II

Измененный, но могучий народный инстинкт

Критики ловят меня на слове и прерывают: «На сотне с лишним страниц вы распространялись о болячках общества, о тяготах, сопряженных с тем или иным занятием. Мы терпеливо ждали и надеялись, что, узнав о недугах, узнаем, как их лечить. Мы предполагали, что для искоренения столь реальных, бесспорных, столь подробно описанных зол вы предложите не общие слова, не банальную сентиментальность, не прописные истины, не метафизику, а что-нибудь другое. Предложите определенные реформы, обратитесь с ними в Палату, четко укажите, что надо изменить в каждом отдельном случае. Если же вы собираетесь ограничиться одними сетованиями и мечтаниями, то лучше вернитесь к своему средневековью, которое вы напрасно покинули».