Но когда-нибудь туман, разделяющий оба берега, рассеется, и народы узнают друг друга. Африка, чьи жители так похожи на наших южан, Африка, чьи черты я иногда узнаю в своих закадычных друзьях из Прованса или с Пиренеев, окажет Франции великую услугу, объяснив многое у нас, к чему относятся с пренебрежением, чего не понимают. Тогда мы лучше уясним себе, почему так крепка закваска у наших горцев из тех провинций, где сохранилась наибольшая чистота крови. Я уже говорил, что та или иная бытовая черта, кажущаяся грубой или необъяснимой, является на деле пережитком варварства и связывает наш народ с этими племенами, нецивилизованными, но далеко не заурядными.

Общая беда первобытных людей, варваров, детей и даже народа (большей его части) в том, что мы недооцениваем их инстинкт, а сами они не умеют помочь нам постичь его. Они – словно немые, страдают ж угасают молча. Мы их не слышим, почти ничего не знаем о них. Африканцы умирают от голода на своих опустошенных полях, умирают и не жалуются. Европейцы трудятся до седьмого пота, кончают свои дни на больничной койке, и никто об этом не узнаёт. Дети (даже дети богачей) чахнут, не будучи в состоянии даже излить свои жалобы: никто не хочет вникнуть в них. Для детей длится во всей его жестокости средневековье, ставшее для нас минувшим днем.

Странное зрелище! С одной стороны – существа, в которых юная жизнь бьет ключом, но они словно заколдованы, их мысли и страдания не могут дойти до окружающих. С другой стороны – те, кто располагает всеми средствами, какие только изобрело человечество для анализа, передачи мыслей. Они владеют языком, сильны и в систематике, и в логике, и в риторике, но жизнь в них еле теплится. Они нуждаются в том, чтобы эти немые, которых бог так щедро оделил жизненной силой, поделились ею с ними.

Кто не болел бы душой за великий народ, который из мрака стремится к свету, ощупью пробираясь в потемках, и не может даже издать стон, ибо голоса у него нет? Но его молчание вопиет.

Говорят, будто Цезарь,[241] плывя как-то вдоль берегов Африки, задремал и увидел во сне толпы людей, рыдавших и простиравших к нему руки. Проснувшись, он записал на своих дощечках: «Коринф, Карфаген»[242] – и заново отстроил оба эти города.

Я – не Цезарь, но как часто мне снилось то же, что и ему! Я видел слезы этих людей и понимал, почему они плачут: Urbem orant.[243] Они взывали о Граде,[244] который приютил бы и защитил их. Но что мог дать этому огромному немому народу жалкий одинокий мечтатель, вроде меня? Только то, что у него было – собственный голос. Пусть они впервые внидут в Град справедливости, куда до сих пор не могли попасть!

Я говорю в этой книге устами тех, кто даже не знает о том, что у них есть права в этом мире. Все, кто страдает молча или же стеная, все, кто Жаждет жизни и тянется к ней, – все это – мой народ. Пусть все они придут со мною!

Ах, если бы я мог расширить этот Град настолько, чтобы он стал надежным оплотом! Пока он вмещает лишь немногих, а не всех, он неустойчив, готов рухнуть, несовершенен, справедливости в нем еще нет. Незыблемость – вот его справедливость. Но если стремиться лишь к справедливости, то она не будет достигнута. Надо, чтобы этот Град был святым и божьим, чтобы заложил его тот, кто сотворил весь мир.

Град этот будет божьим, если вместо того, чтобы запереть свои врата, широко распахнет их для всех детей божьих, для стоящих последними, для самых униженных. Горе тому, кто стыдится своего брата! Пусть все без различия, к каким бы классам и прослойкам они ни принадлежали, сильные и слабые, мудрые и недальновидные принесут сюда либо свой ум, либо свой инстинкт. Те, кто бессилен беспомощен, miserabiles personae,[245] ничего не могущие сделать для себя, могут многое сделать для нас. Они обладают таинственной, неведомой силой, плодотворным кладезем живой воды, сокрытым в глубинах их существа. Град, призывая их, призывает саму жизнь, залог всякого возрождения.

Итак, после нескончаемых раздоров людей и с природой, и с людьми, пусть настанет радостное примирение! Пусть будет покончено со всякой гордыней и пусть от земли до небес раскинется Град, пристанище для всех, обширный как божье лоно!

А о себе я заявляю, что если хоть один, отверженный этим Градом, не найдет в нем приюта, то я не войду туда, а останусь на пороге.

Часть третья

Об освобождении при помощи любви. Родина

Глава I

Содружество

Для наших старых французских коммун[246] немалая честь, что они первыми нашли настоящее имя для обозначения родины. Они дали ей простое, но исполненное глубокого смысла название Содружества.[247]

Родина – это действительно великое содружество, в котором слились все остальные виды дружбы. Я люблю Францию не только за то, что она – Франция, но и за то, что это страна тех людей, которых я люблю и любил.

Родину, это великое содружество, мы сначала познаем как средоточие наших личных привязанностей. Затем постепенно она обобщает их, расширяет, облагораживает. Нашим другом становится весь народ. Дружба с отдельными людьми – лишь первые ступени, ведущие в это огромное здание, этапы, через которые, поднимаясь все выше, проходят души людей, дабы познать друг друга и слиться в единой, более возвышенной и благородной, менее движимой личными интересами душе, которая называется Родиной.

Я сказал: «менее движимой личными интересами», ибо сила Родины именно в том, что она заставляет нас любить друг друга, несмотря на противоположность личных интересов, несмотря на неравенство и разницу в социальном положении. Всех нас – и бедняков, и богачей, и великих, и малых – зов Родины принуждает стать выше мелкой зависти. Это поистине великое содружество, ибо оно делает людей способными на подвиги. Те, кого оно объединяет, связаны прочными узами; их привязанность друг к другу будет длиться, пока Родина существует. Нет, я плохо выразился: в их бессмертных душах эта связь не прервется никогда. Это великое Содружество переживет весь мир, всю историю, и исчезнет лишь с концом человечества.

Если верить нашим философам, то человек – существо, настолько не склонное к общению, что лишь с величайшим трудом, объединив все усилия науки и искусства, можно изобрести хитроумную машину, с помощью которой люди станут ближе друг к другу… Но стоит мне понаблюдать за ребенком, и я убеждаюсь, что он общителен с первых же дней жизни. Еще не открыв глаза, он уже ищет общества других, плачет, как только его оставляют одного. Что тут удивительного? В день, якобы первый для него, он покидает уже привычное и такое приятное общество своей матери… В ней началось его бытие, через девять месяцев ему приходится расстаться с нею, жить в одиночку, ощупью искать, не найдется ли хоть что-нибудь, напоминающее милые ему, но утраченные связи.

Он любит свою кормилицу и свою мать, мало отличая их от самого себя. Каково же его восхищение, когда он впервые видит другого ребенка, одного возраста с таим – и похожего на него, и в то же время непохожего! Вряд ли впоследствии самые пылкие восторги любви могут сравниться с этим мгновением. Семья, кормилица, даже мать на некоторое время отходят на задний план; ради товарища он забывает обо всех.

Вот наглядный пример того, как мало считается природа с неравенством, этим камнем преткновения всех политиков. Наоборот, она шутя соединяет сердца вопреки всем различиям, словно потешаясь над неравенством, которое, казалось бы, должно явиться непреодолимым препятствием для такого союза. Женщина, например, любит мужчину как раз за то, что он сильнее ее. Ребенок часто любит товарища за то, что тот его превосходит. Неравенство здесь лишь подстегивает любовь, вызывает соревнование, будит надежду на равенство. Когда любят, то заветнейшее желание – стать равным тому, кого любишь; больше всего боишься остаться выше, сохранить преимущество, которого другой лишен.