В сельских местностях я могу указать на земледельческие общины в Морване,[269] Берри, Пикардии,[270] известные с незапамятных времен. Они тоже мало-помалу распадаются, этот распад оформляется официально. Общины эти просуществовали много веков, некоторые из них процветали. Они походили на монастыри, с той разницей, что монахи здесь были женатые. Каждая такая община объединяла десятка два семей, которые находились в родственных отношениях, жили под одним кровом, избирали себе старейшину, руководившего ©сей жизнью общины. Несомненно, такое объединение было экономически выгодно для его членов.[271]

Если перейти от этих крестьян к людям наиболее образованным, например к литераторам, то духом объединения здесь и не пахнет. Несмотря на то что их естественно должны были бы сближать и культура, и взаимное уважение, и общность интересов, эти люди тем не менее живут разобщенно. Даже родство душ, создаваемое гениальностью, мало сближает таланты. Я мог бы назвать четырех или пятерых подлинных аристократов духа, стоящих головой выше всех своих сограждан. Если бы эти люди, чьи имена никогда не будут забыты, жили на протяжении нескольких столетий, то горько сожалели бы, что не знали друг друга. Они живут в одно время, в одном городе, их квартиры рядом, но они почти не встречаются между собою.

При одной моей поездке в Лион я посетил нескольких ткачей и по своему обыкновению выяснял, в чем их беды, как им помочь. В особенности я расспрашивал, не могли бы они, несмотря на расхождения во взглядах, объединиться, чтобы достичь определенных материальных, экономических целей. Один из ткачей, человек большого ума и высокой нравственности, хорошо чувствовавший, как близко к сердцу я принимал их положение и какими добрыми намерениями были вызваны мои расспросы, позволил мне зайти в них дальше, чем мне это когда-либо удавалось. «Беда, – сказал он сначала, – заключается в том, что правительство целиком на стороне фабрикантов». – «А затем?» – «В их монополии, тирании, придирчивости». «И это все?» – спросил я. Он несколько минут помолчал, а затем со вздохом произнес: «Нет, сударь, еще одна беда: мы неспособны к объединению».

Эти слова больно резнули меня по сердцу, поразили, словно смертный приговор. Как много раз я вспоминал о них, как много у меня было случаев убедиться в их справедливости и верности! «Как! – говорил я себе. – Франция, всем известная своей исключительной способностью к общению, к передаче другим своих нравов, своего духа, теперь стала разобщенной разделенной навсегда? Если это так, то какие у нас шансы выжить, и не погибли ли мы уже, еще до наступления часа гибели? Неужто наши души мертвы? Неужто мы хуже наших отцов, чью способность объединяться так хвалят историки?[272] Неужто любовь и братство навеки изгнаны из этого мира?»

Одолеваемый этими кранными мыслями, стараясь, словно умирающий, дать себе отчет, жив ли я еще, я не стал искать ответа ни в высших, ни в низших слоях общества; я заглянул в собственную душу и увидел человека ни хорошего, ни дурного, принадлежащего одновременно к нескольким классам, человека, много видевшего и много страдавшего, в чьих мыслях отражались мысли народа, которому служили и ум его, и сердце. Хотя человек этот жил уединенно и обрек себя на добровольное одиночество, но тем не менее он сохранил способность к общению с другими людьми, симпатию к ним.

Точно так же обстоит и с остальными. В глубинах их душ таится незыблемая, нерушимая способность к взаимному общению. Она оставлена про запас; я чувствую ее в народных массах повсюду, где бываю, слушаю, наблюдаю. Но нет ничего удивительного в том, что эта инстинктивная тяга к общению, так подавляемая последние время, заглохла, глубоко затаилась. Партии обманывали народные массы, когда те проявляли этот инстинкт; промышленники его использовали; правительством он взят под подозрение. Он – в состоянии спячки, ничем не проявляет себя. Все силы общества ополчились на наше стремление к общности! Они умеют соединять лишь камни, а людей разъединяют.

Благотворительность никак не может возместить нехватку духа общения. Идея равенства, появившись недавно, убила (на время) предшествовавшую ей идею благожелательного покровительства, родственного, отеческого отношения. Богач сурово заявил бедняку: «Ты требуешь равенства, звания брата? Ну что ж, ладно! Но с этой минуты не рассчитывай на мою помощь. Бог возложил на меня обязанности отца, ты сам освободил меня от них, потребовав равенства».[273]

Наш народ поддается обману меньше, чем какой бы то ни было другой. Несмотря на всю его общительность, его нельзя провести ни заискиваниями, ни разыгрыванием какой-нибудь социальной комедии. Французы не склонны к уничижению, как немцы, и не снимают шляпу, как англичане, перед всяким, кто богат или знатен. Заговорите с французом, он ответит вам учтиво, приветливо; поверьте, что его интересует не занимаемое вами положение, а вы сами.

Французы многое пережили: революцию, войну. Таких людей, конечно, трудно шести за собой, трудно объединять. Почему? Именно потому, что у любого из них сильно развита индивидуальность.

Во время войны в Африке, войны, требовавшей от вcex большого мужества, ибо каждый мог рассчитывать лишь на себя, французы показали себя закаленными, как сталь. Мы, конечно, вправе ждать «и добиваться, чтобы они были такими же и накануне кризиса, грозящего Европе. Но не удивляйтесь, что эти львы, вернувшиеся лишь недавно, остались до некоторой степени нелюдимыми и независимыми, хоть они и обузданы Законом.

Таких людей, предупреждаю вас, можно объединить лишь любовью или дружбой. Не думайте, что их можно сплотить в союз, ничем не одушевляемый, в союз негативный, члены которого, не любя друг друга, уживаются вместе только из экономических соображений или по природному добродушию, как например, немецкие рабочие в Цюрихе. Не больше подходят для французов и кооперативные союзы англичан, которые отлично объединяются для той пли иной задачи, даже ненавидя друг друга и противодействуя один другому там, где их интересы расходятся. Во Франции могут привиться лишь объединения, основанные на дружбе; это невыгодно для ее промышленности, но доказывает ее превосходство в социальном отношении. Союз обусловлен здесь не мягкостью характеров, не схожестью привычек, не общей жестокостью, как у охотников, объединяющихся в компанию, словно волки в стаю, чтобы затравить дичь. Здесь возможен только один союз – союз людей, проникнутых общим духом.

При этом условии всякая форма ассоциации хороша. Главное для нашего увлекающегося народа – индивидуальные качества, личные наклонности. Любят ли объединившиеся друг друга? Подходят ли они друг другу? – вот о чем надо спрашивать в первую очередь.[274] Союзы рабочих возникнут и окрепнут, если в них станет царить взаимная любовь. В этих союзах рабочие – сами себе хозяева, будут жить по-братски, не нуждаясь в начальниках, но для этого нужно, чтобы они очень любили друг друга.

Эта любовь заключается не только во взаимном расположении; для нее недостаточны сходство вкусов, близость характеров. Любить надо, следуя зову своего естества, но всем сердцем, т. е. быть всегда готовым к самопожертвованию, к отказу от своих личных интересов ради общего блага.

Что можно сделать на этом свете, ничем не жертвуя?[275] Самопожертвование – основa мира, без него мир обрушился бы разом. Даже при наличии самых лучших инстинктов, самых честных характеров, самых совершенных натур все пошло бы прахом без этого главнейшего средства спасения.

«Принести себя в жертву другому? Статочное ли дело? Где это видано, где это слыхано? – воскликнут скандализованные философы. – Пожертвовать собою, и ради кош? Ради человека, который, как вам доподлинно известно, стоит меньше, чем вы; губить в угоду ему то, что имеет бесконечно большую ценность?» (ведь действительно, никто не преминет приписать себе такую ценность).