Да забыли старики, что Памела умела разговаривать со своими питомцами. Утки клювами освободили ее от веревок, а козы рожками проломили дверь. И Памела, прихватив самую любимую козочку и самую любимую уточку, выбралась из дому и бросилась в лес. Она поселилась в пещере, о которой знала только она сама да еще один мальчик, который приносил ей еду и сообщал последние новости.

Этим мальчиком был я. Навещать Памелу в лесу для меня было одно удовольствие. Я приносил ей фрукты, сыр, жареную рыбу, а она угощала меня козьим молоком и дарила утиные яйца. Когда Памела купалась в пруду или в ручье, я стоял на страже, чтобы кто-нибудь ее случайно не увидел.

Время от времени в лес наведывался дядя, но нам на глаза не показывался — мы догадывались о его присутствии по обычным его козням и шуткам. Так, Памела вместе с козой и уткой вдруг попадала в оползень, или сосна, к которой она прислонилась, начинала валиться, и оказывалось, что ее подрубили под корень топором, или, нагнувшись к ручью, находила там останки убитых животных.

Дядя пристрастился ходить на охоту — чтобы управляться с арбалетом, ему хватало одной руки. Он еще больше похудел и помрачнел, словно какой-то червь точил то, что оставалось от его тела.

Как-то раз мы с доктором Трелони шли по полю, и откуда ни возьмись на нас налетел виконт — он чуть не задавил доктора, сбив его с ног. Конь встал, придавив копытом грудь англичанина.

— Послушайте, доктор, — сказал дядя, — у меня такое впечатление, будто нога, которой у меня нет, устала от ходьбы. Вы можете объяснить, что это значит?

Трелони смутился, по обыкновению забормотал что-то невнятное, и виконт поскакал прочь. Но, видно, вопрос поразил доктора, и он надолго задумался, обхватив голову руками. Мне еще не приходилось видеть, чтобы анатомическая проблема вызывала в нем такой живой интерес.

VII

Вокруг всего Пратофунго тянулись заросли перечной мяты и розмарина; сами они выросли или их здесь насадили — этого никто не знал. Сладковатый аромат кружил мне голову, когда я бродил близ селения прокаженных, надеясь как-нибудь повидаться со старой кормилицей Себастьяной.

С тех пор как за Себастьяной закрылись ворота Пратофунго, я все чаще и чаще чувствовал себя сиротой. Я был в отчаянии, что ничего о ней не знаю. Даже спрашивал о ней у Галатео, когда он приходил к нам в деревню (конечно, взбирался на дерево повыше, чтобы быть в безопасности), но Галатео к мальчишкам относился недоверчиво — сколько раз они бросали на него с деревьев живых ящериц — и потому выкрикивал мне в ответ какую-то обидную ерунду своим медоточивым голоском. Теперь мне еще больше не терпелось попасть в Пратофунго: к любопытству прибавилось желание повидаться с кормилицей, и я целыми днями бродил в благовонных лабиринтах на границе селения.

И вот однажды в зарослях тимьяна я наткнулся на старика прокаженного. Одетый во все светлое, в соломенной шляпе, старик шел в Пратофунго; я решил расспросить его о кормилице и подобрался немного ближе, чтобы не кричать во все горло.

— Эй, господин прокаженный! — окликнул я его.

Но в этот момент, возможно разбуженный моим голосом, прямо рядом со мной сел и потянулся еще один прокаженный. У него была седая борода, редкая, но пушистая, а лицо все шелушилось, как сухая древесная кора. Он вынул из кармана дудку, повернулся ко мне и вывел на ней игривую трель. Только тут я заметил, что в этот предзакатный час, куда ни глянь, повсюду в тени кустарников отдыхают прокаженные; один за другим они поднимаются и уходят навстречу заходящему солнцу: все в светлых балахонах, в руках — музыкальные и садовые инструменты, и они наигрывают на них, стучат, звенят. Я отпрянул от бородатого прокаженного и чуть было не налетел на прокаженную без носа — она причесывалась среди кустов лавра, — и, куда бы я ни бросался, везде путь мне преграждали прокаженные, свободной была лишь дорога в Пратофунго: уже виднелись его соломенные крыши, украшенные бумажными змеями, до них было рукой подать, оставалось лишь спуститься со склона.

Прокаженные вроде бы и не обращали на меня внимания, лишь изредка кто-нибудь подмигнет да крутанет шарманку, и все же мне казалось, что этот поход был предпринят специально для меня и теперь меня тащат в Пратофунго, как пойманного зверя. Мы шли по улице среди домов, выкрашенных в лиловый цвет. Из одного окна выглянула полуодетая женщина с лирой в руках — лиловые пятна усеивали ее лицо и грудь, — она крикнула:

— Садовники вернулись! — И ударила по струнам. В окошках и на террасах показались и другие женщины; они потряхивали бубнами, напевая:

— Садовникам привет! Садовникам привет!

Я старался не приближаться к домам и ни до кого не дотрагиваться, но не мог вырваться из плотного кольца прокаженных, да еще на каждом крыльце сидели мужчины и женщины в рваных выцветших балахонах, не прикрывавших язв и срама, зато волосы у них были обязательно украшены боярышником и анемонами.

Прокаженные устроили что-то вроде концерта — как мне показалось, в мою честь. Одни играли на скрипках и, стоило мне на них взглянуть, кланялись, задерживая смычок на одной ноте, другие, поймав мой взгляд, принимались квакать по-лягушачьи, третьи дергали за нитки марионеток очень странного вида. Каждый гнул свое, но было у них еще что-то вроде припева, который они повторяли все вместе:

Как повадился цыпленок
Ежевику клевать.
Был цыпленок беленьким,
Стал цыпленок рябеньким.

— Я ищу свою кормилицу, старую Себастьяну! — закричал я. — Где она, ответьте!

Прокаженные покатились со смеху, вид у них был лукавый и насмешливый.

— Себастьяна, — завопил я что есть мочи. — Себастьяна! Где ты?

— Она тут, мальчик, хороший мальчик. — И какой-то прокаженный показал мне на одну из дверей.

Дверь эта распахнулась, появилась очень смуглая женщина, возможно сарацинка, полуголая, с татуировкой, за ней, как хвост, волочился бумажный змей. Она пустилась в пляс, делая непристойные жесты. Я не очень хорошо понял, что последовало за тем: мужчины и женщины смешались в кучу, и началось то, что, как я потом узнал, называется оргией.

Я съежился в комок, и тут ко мне пробилась Себастьяна.

— Грязные развратники! — возопила она. — Хоть бы ангельской души постыдились!

Себастьяна схватила меня за руку и потащила за собой.

Как повадился цыпленок
Ежевику клевать.
Был цыпленок беленьким,
Стал цыпленок рябеньким, -

неслось нам вдогонку.

На Себастьяне было светло-лиловое платье, похожее на монашескую рясу, на лице ее, без единой морщинки, уже выступило несколько уродливых пятен. Я был счастлив, что нашел кормилицу, но терзался мыслью, что теперь обязательно заболею проказой — ведь Себастьяна взяла меня за руку. Я признался ей в этом.

— Не бойся, — успокоила меня Себастьяна, — мой батюшка был пиратом, а дедушка отшельником. Я все травы знаю, любую болезнь вылечу, даже басурманскую. Прокаженные дурманят себя душицей и мальвой, а я потихоньку готовлю отвары из бурачника и сурепки, так что, пока ноги меня держат, проказа мне не страшна.

— А что за пятна у тебя на лице? — спросил я, успокоившись, но все же не до конца.

— Канифоль. Пусть думают, что я тоже заболела. Пойдем ко мне, выпьешь теплого отвару на всякий случай — береженого Бог бережет.

Она отвела меня в свою хижину, на отшибе, удивительно чистенькую и аккуратную.

— Что Медардо? Как он? — накинулась она с расспросами, но мне и двух слов не дала сказать, сразу перебила: — Ах, негодяй! Ах, разбойник! Влюбился, видите ли! Ах, бедная девушка! А здесь-то, здесь такое творится, вы там и представить себе не можете! Они все пускают на ветер. Мы отрываем от себя последние крохи, а они все разбазаривают. И Галатео этот хорош гусь! Отъявленный мошенник, и не он один. А что тут творится по ночам! Впрочем, и днем ничуть не лучше. Женщины бесстыдницы, в жизни таких не видела. Платья себе и то не зашьют. Рвань беспутная! Я ведь все это так прямо им и выложила... Если бы ты только слышал, что они наговорили мне в ответ...