— А мне и здесь хорошо. — И Памела остановилась вместе с уточкой и козочкой, всем своим видом показывая, что больше не сделает ни шагу.

— Сообща творить добро — единственный способ любить друг друга.

— Вот жалость-то. А я думала, есть и другие.

— До свидания, дорогая. Я принесу тебе яблочный пирог. — И виконт, налегая на костыль, удалился.

Памела осталась с козочкой и уточкой.

— Что скажешь, козочка? Что скажешь, уточка? Всех тронутых я как магнит притягиваю!

VIII

С возвращением левой половины виконта, столь же доброй, сколь правая была злой, в Терральбе началась новая жизнь.

Утром я сопровождал доктора Трелони, обходившего больных: доктор наш помаленьку стал возвращаться к своему настоящему делу, у него вдруг открылись глаза, и он увидел, сколько вокруг хворей да недугов. И не удивительно — откуда здоровью-то взяться, ведь что ни год, то недород.

Мы шли деревенской улицей и на каждом шагу убеждались, что дядя уже побывал здесь. Разумеется, добрый дядя: он каждое утро тоже навещал больных, бедняков, престарелых — словом, всех, кто нуждался в помощи.

В саду у Бачиччи на гранатовом дереве все спелые плоды обвязаны платочками. Ясное дело — Бачичча мучается зубами, вот дядя и обвязал гранаты, иначе бы они перезрели и лопнули, пока хозяин болеет. А для доктора Трелони это знак: надо зайти к больному и захватить с собой щипцы.

У настоятеля Чекко на террасе в горшке рос чахлый подсолнух. И вот мы видим трех куриц, привязанных к перилам террасы: они вовсю клюют зерно, и белый помет летит на землю под подсолнухом. Нетрудно догадаться, что у настоятеля понос. Привязав куриц, дядя обеспечил растение удобрением и одновременно предупредил доктора Трелони, что настоятель срочно нуждается в его помощи.

Вот на крыльцо к старой Джиромине взбираются длинной вереницей улитки, и все крупные, хоть сейчас на сковородку. Улиток дядя принес из лесу в подарок Джиромине, но это и сигнал доктору — мол, у бедной старухи совсем плохо с сердцем, входи потише, не испугай.

Все эти фокусы добрый Медардо выдумывал и для пользы больных, чтобы не пугать их заранее — пусть доктор зайдет к ним как бы невзначай, — и для самого доктора Трелони: зная, как обстоит дело, и не страшась неведомых хворей, он без опаски переступал порог чужого дома.

Время от времени вся округа приходила в смятение: «Злыдень! Злыдень! Спасайся кто может».

Значит, где-то поблизости скачет злая половина моего дяди. Тогда все стремглав прятались, первым — доктор Трелони, а я вместе с ним.

Мы мчались мимо домика Джиромины — на крылечке лишь скользкая, в обломках ракушек полоса из раздавленных улиток.

— Он здесь! Караул!

На террасе настоятеля Чекко куры привязаны возле разложенных сушиться помидоров и гадят на это добро.

— Караул!

В саду Бачиччи разбитые гранаты валяются на земле, а с дерева свисают клочки платков.

— Караул!

Вот так мы и жили: с одной стороны — благодеяния, с другой — злодейство. Добряк (так прозвали левую половину дяди в отличие от Злыдня — правой половины) почитался чуть ли не как святой. Калеки, бедняки, обманутые женщины, все, у кого на душе тяжело, бросались к нему за помощью. Ему ничего не стоило самому стать виконтом. Но он продолжал жить бродягой, без устали ковылял по округе, опираясь на костыль, в своем драном черном плаще и сине-белом штопаном-перештопаном чулке и рвался облагодетельствовать всех на свете — и тех, кто просил его помощи, и тех, кто, бранясь, гнал его вон. И не дай Бог, овечка подвернет себе ногу в овраге или пьянчуга в трактире выхватит нож, а то жена-прелюбодейка побежит ночью на свидание к любовнику, всегда откуда ни возьмись перед ними предстанет виконт, черный, сухой как щепка виконт, с неизменной ласковой улыбкой, всегда готовый помочь, дать добрый совет, отвратить от насилия и греха.

А Памела все еще жила в лесу. Она соорудила себе качели между соснами, потом еще двое — покрепче для козочки, полегче для уточки — и проводила время, качаясь вместе с ними. Всегда в один и тот же час из-за сосен, ковыляя, выходил Добряк с узелком за плечами. В узелке было рваное, грязное белье, которое Медардо собирал у одиноких стариков, сирот, больных и приносил Памеле чинить и стирать, чтобы и она по мере сил творила добро. У Памелы было мало развлечений в лесу, и она охотно бралась за работу, а Медардо помогал ей. Выстирав белье в ручье, она развешивала его на веревках от качелей, а Добряк, усевшись на камень, читал ей «Освобожденный Иерусалим».

Чтение Памелу не очень увлекало: удобно разлегшись на траве, она искала у себя вшей (в лесу она немножко запаршивела), почесывалась прутиком, зевала во весь рот, подбрасывала голыми ножками камешки и одобрительно рассматривала свои розовые, толстые как раз в меру ляжки. Но Добряк не отрывался от книги и декламировал одну октаву за другой в надежде просветить ум этой дикарки.

Как-то раз смертельно соскучившейся Памеле — ей было невдомек, о чем там толкует виконт, — удалось-таки науськать на него своих питомиц: козочка лизнула Добряка в лицо, а уточка села к нему на книгу. Медардо отпрянул, захлопнув книгу, и как раз в это мгновение из-за деревьев на полном скаку вылетел Злыдень, потрясая огромной косой. Удар пришелся на книгу: Злыдень одним махом разрубил ее пополам. Левая часть с корешком осталась в руках Добряка, а правая разлетелась по воздуху множеством полулистов. В мгновение ока Злыдень пропал в лесу: конечно, метил он в Добряка, и, если бы не козочка с уточкой, тому бы не сносить головы. Белые страницы с оборванными виршами Тассо кружились по ветру и медленно опускались на ветки сосен, траву, воду. Взобравшись на холм, Памела любовалась порханием бумажных бабочек.

— Вот красотища! — восторгалась она.

Несколько страничек занесло на тропинку, которой проходили мы с доктором Трелони. Доктор поймал одну на лету, повертел, пытаясь прочесть стихи без начала и конца, и покачал головой: «Тут ничего не разберешь...»

Вскоре даже гугеноты прослышали о Добряке, и теперь старый Иезекииль то и дело взбирался на самую высокую гряду, засаженную пожелтевшими виноградными лозами, — оттуда видна была тропинка, поднимающаяся к ним из долины.

— Отец, — спросил его один из сыновей, — вы часто поглядываете в сторону долины. Ждете кого-нибудь?

— Всякий человек ждет, — ответил Иезекииль, — праведный ждет с упованием, неправедный — со страхом.

— Может быть, вы ждете, отец, этого Хромого-На-Левую-Ногу?

— И ты о нем слышал?

— Внизу только и говорят о Кривом-На-Правый-Глаз. Вы думаете, он и к нам пожалует? Почему бы ему не прийти, если наши люди, как он сам, живут не во зле?

— Уж очень крута горная тропа, трудно взойти по ней с костылем.

— Того Колченогого это не смутило, он поднялся на коне.

Гугеноты, услыхав голос Иезекииля, побросали работу и столпились возле него. При одном упоминании о виконте их пробирала дрожь.

— Отец наш, Иезекииль, — обратились они к нему, — помните, в ту ночь, когда к нам приходил Тощий и от молнии сгорело полдуба, вы сказали, что, возможно, когда-нибудь гость придет к нам с добром.

Иезекииль мотнул бородой в знак согласия.

— Отец, а Хромой-На-Левую-Ногу, подобный тому, другому, телом, но не душой, сердобольный столь же, сколь другой жестокосерд, не есть ли он суженый нам гость?

— Любой путник, идущий к нам любым путем, может им быть. Может им быть и он.

— Дай-то Бог, — сказали гугеноты.

Жена Иезекииля, не расставаясь с нагруженной хворостом тележкой, выступила вперед — взор ее был устремлен в пространство.

— Будем уповать на лучшее, — сказала она. — Но кто бы ни шел по нашей тропе, пусть даже бредет по ней хромой, несчастный калека, что вернулся с войны, ожесточившись или умилившись сердцем, все равно наш долг остается прежним — жить по справедливости и возделывать наши поля.

— Иначе и быть не может, — отвечали гугеноты, — у нас и в мыслях не было ничего другого.