Агилульф, казалось, поколебался еще мгновение, потом медленно, но твердой рукой поднял забрало. Шлем был пуст. Внутри светлых лат с переливающимся султаном никого не было.

— М-да, м-да, чего только не увидишь, — удивился Карл Великий. — Но как вам удается служить, если вас нет?

— Силой воли, — сказал Агилульф, — и верой в святость нашего дела!

— Вот именно, вот именно, хорошо сказано, так и нужно исполнять свой долг. Что ж, для человека, которого не существует, вы держитесь молодцом!

Агилульф был замыкающим. Император, таким образом, закончил смотр и, повернув коня, удалился к королевским шатрам. Он был стар и пытался не слишком забивать голову сложными вопросами.

Трубач сыграл сигнал «разойтись». Как всегда, кони смешались в кучу, высокий лес пик наклонился и пошел волнами, как пшеничное поле под ветром. Рыцари спешивались, разминали ноги, оруженосцы уводили коней под уздцы. Потом из гущи людей и клубов пыли стали поодиночке возникать паладины и собираться в осененные разноцветными султанами кучки, чтобы вознаградить себя за эти часы вынужденной неподвижности шутками и хвастовством, болтовней о женщинах и почестях.

Агилульф тоже сделал несколько шагов, чтобы замешаться в какой-то кружок, затем без всякого повода перешел к другому, но не смог протиснуться, и никто не обратил на него внимания. Он немного постоял в нерешительности у всех за спиной, не принимая участия в разговорах, и отошел в сторону. Смеркалось. Радужные перья султана слились теперь в один неразличимый цвет, но светлая броня одиноко выделялась на лугу. Агилульф, как будто вдруг почувствовав себя голым, прикрыл грудь руками и приподнял плечи.

Потом он встряхнулся и широким шагом направился к конюшням. Придя туда, он обнаружил, что лошади не обихожены по правилам, накричал на стремянных, назначил наказания конюхам, проверил очередь нарядов, дал каждому новое задание, скрупулезно объяснив, как его выполнять, и заставив все повторить, чтобы убедиться, хорошо ли его поняли. И так как то и дело всплывали какие-нибудь упущения по службе, он по очереди подзывал к себе товарищей, паладинов-офицеров, отрывая их от праздных и приятных вечерних бесед, указывал им скромно, но неукоснительно твердо на все промахи и отправлял кого в пикет, кого стоять на часах, кого идти с патрулем и так далее. Он всегда был прав, и паладины не могли отвертеться, но не скрывали неудовольствия. Агилульф Гем Бертрандин де Гвильди-верн д’Ачьтро де Корбентраз-и-Сура, владетель Ближней Селимпии и Феца, был, конечно, образцовым солдатом, но все они его недолюбливали.

II

Ночь для стоящего лагерем войска течет так же размеренно, как звезды в небе: смена караула, офицер-разводящий, патрули. В остальное время — сплошная неразбериха действующей армии; дневное кишение, в котором любая неприятность может возникнуть так же внезапно, как лошадь — взбеситься, стихает теперь, потому что сон одолел всех воителей и скакунов христианского стана: животные спят, стоя рядами, то и дело бьют копытами и коротко ржут либо всхрапывают, люди высвободились наконец из панцирей и шлемов и, довольные тем, что снова превратились в отдельные, не похожие друг на друга человеческие существа, храпят все как один.

Впрочем, и в стане басурман все то же самое: расхаживанье часовых; начальник караула, который смотрит, как выбегают последние песчинки в часах, и идет будить сменных; офицер, который использует бессонную ночь, чтобы написать жене. И оба патруля, христианский и басурманский, сближаются на расстояние полумили, доходят почти до леса, но потом поворачивают один от одной, другой от другой опушки, возвращаются, так никогда и не повстречавшись, восвояси, докладывают, что все спокойно, и отправляются спать. Звезды и луна молчаливо проплывают над враждебными станами. Нигде не спится так сладко, как на военной службе.

Только Агилульфу было отказано в этом утешении. Одетый в доспехи по всей форме, под кровом своего шатра, одного из самых прибранных и комфортабельных в христианском стане, он пробовал лечь на спину и вытянуться, но продолжал думать, и то были не блуждающие, дремотные мысли, а всегда строгие и точные рассуждения. Спустя немного он приподнимался на локте, так как чувствовал потребность чем-то занять руки, например почистить клинок меча, и без того начищенный до блеска, или смазать жиром сочленения доспехов. Но и это длилось недолго: вот он уже на ногах, вот выходит из шатра с копьем и щитом в руках, и его белеющий силуэт можно видеть по всему лагерю. Из островерхих шатров раздавался целый концерт — тяжелое дыхание спящих. Что такое эта возможность закрыть глаза, забыться, погрузиться в пустоту на несколько принадлежащих тебе часов, а потом проснуться и обрести себя прежним, снова связать нить своей жизни, Агилульф не знал и знать не мог, а потому его зависть к обладающим этим даром — спать, свойственным лишь тем, кто существует, была смутной: можно ли завидовать тому, чего ты не в силах себе представить? Больше всего его поражал и беспокоил вид голых ног, кое-где торчавших из-под полога вверх пальцами: заснувший лагерь был царством тел, лежбищем плоти ветхого Адама, источавшей запах выпитого вина и пролитого за день пота, а у входа в палатки валялись пустые доспехи, которые оруженосцы и челядинцы к утру начистят и приведут в порядок. Агилульф проходил мимо, внимательный, напряженный, надменный; тела у тех, кто имел их, — вот что вызывало у него неприятное чувство, похожее на зависть, и вместе с тем заставляло сердце сжиматься от гордости и пренебрежительного превосходства. Вот они, прославленные соратники, именитые паладины, что они собой представляют? Доспехи, знаменующие их имя и чин, свидетельствующие о совершенных подвигах, о мощи и доблести, — все это сейчас лишь жалкая оболочка, пустые железки, а люди — вон они храпят, вплющившись щекой в подушку и выпуская из открытого рта ниточку слюны. Зато уж его-то нельзя разобрать на части, расчленить: в любой час дня и ночи он был и оставался Агилульфом Гемом Бертрандином де Гвильдиверном д’Альтро де Корбентраз-и-Сурой, который был тогда-то облечен титулом оруженосного владетеля Ближней Селимпии и Феца, прославил христианское оружие такими-то и такими-то подвигами, принял на себя в войске императора Карла Великого командование такими-то и такими-то частями. Ему принадлежали самые прекрасные, самые блестящие во всем стане доспехи, неотделимые от него, и он был лучшим офицером из многих, кичащихся своими отличиями, даже из всех офицеров. И все-таки он бродил по ночам, чувствуя себя несчастным. Неожиданно раздался голос:

— Господин офицер, прошу прощения, когда придет смена? Я битых три часа торчу здесь! — Это был часовой, он опирался на копье, будто это не копье, а рогатина.

Агилульф ответил, даже не оглянувшись:

— Ты ошибся, я не разводящий! — И прошел дальше.

— Простите, господин офицер, я увидел, как вы тут кружите, вот и подумал...

Малейшее упущение по службе вызывало у Агилульфа неодолимую потребность все проверить, найти в чужих действиях оплошности и небрежности, он чувствовал острую боль за то дело, которое делается плохо или не к месту... Но осуществлять такую проверку и в такой час было вне его полномочий, это само по себе сочли бы неуместным, нарушающим дисциплину. Агилульф старался не давать себе воли, ограничить свои заботы частностями, за которыми надо проследить завтра, вроде сооружения для запасных копий или особых устройств для сена, чтобы оно не отсырело... И тем не менее его светлый силуэт вечно путался под ногами у начальника караулов, у дежурного офицера, у патруля, что обшаривал подвал в поисках бутыли вина, оставшейся со вчера... Каждый раз Агилульф одно мгновение раздумывал, как ему вести себя: как лицу, одно присутствие которого способно внушить уважение к власти, или как постороннему, который, оказавшись там, где ему делать нечего, отступает на шаг, скромно делая вид, будто его здесь и нет. В моменты колебаний Агилульф останавливался в задумчивости и не решался выбрать ни ту ни другую линию поведения, только чувствовал, что докучает всем; ему хотелось бы войти хоть в какие-нибудь отношения с ближними, например выкрикивать приказы и ругаться, как унтер, или горлопанить и браниться последними словами, как в кабаке, среди собутыльников. Вместо этого он бормотал что-то невнятное в знак приветствия, прикрывая робость высокомерием или укрощая высокомерие робостью, и шел дальше, но ему казалось, что те окликают его, он оборачивался, переспрашивал: «А?» — но тотчас же убеждался, что обращаются не к нему, и уходил так поспешно, будто спасался бегством.