Карл Великий, напротив, проявлял огромное любопытство ко всему, что попадалось на глаза.

— Глянь-ка, утки, утки! — восклицал он.

Утки шли небольшой кучкой вдоль дороги по лугу, а посреди них — человек, выделывавший черт знает что и непонятно зачем. Он передвигался на корточках, руки держал за спиной, ноги ставил плоско, как перепончатолапые, шею вытягивал и приговаривал: «Кря-кря-кря». Птицы не обращали на него внимания, как будто приняли его в свою стаю. Да взглянув на этого человека, и нелегко было отличить его от уток, потому что платье на нем, явно сшитое из кусков мешковины, было землисто-бурого оттенка с большими зеленовато-серыми пятнами, в точности как утиное оперенье, и к тому же пестрело разноцветными лоскутками и заплатками вроде радужных полосок у этих же водоплавающих.

— Эй, ты, по-твоему, так надобно кланяться императору? — кричали ему паладины, всегда готовые подлить масла в огонь.

Человек не обернулся, но утки, которых вспугнули голоса, разом взлетели. Человек какое-то мгновение помедлил, вытянув нос кверху и глядя на их полет, потом раскинул руки, прыгнул и, размахивая руками со свисавшими лохмотьями, попрыгал вслед за утками с веселым хохотом и криками «кря-кря».

Поблизости был пруд. Утки с лета сели на воду и легко, со сложенными крыльями пустились вплавь дальше. Человек, достигнув пруда, плюхнулся в воду вниз животом, поднял фонтаны брызг, забарахтался, попробовал снова закрякать, но раздалось только бульканье, потому что он пошел ко дну, потом вынырнул, попытался плыть и вновь затонул.

— Он что, сторожит уток? — спросили воины у крестьянской девочки, которая подошла с тростинкой в руке.

— Нет, уток пасу я, это мои утки, а он, Гурдулу, тут ни при чем, — сказала девочка.

— А что он делал с твоими утками?

— Да ничего. На него временами находит, он видит их и думает, что он...

— Думает, что он тоже утка?

— Думает, что утки — это он. Таков уж он, наш Гурдулу, неразумный...

— А куда он сейчас девался?

Паладины подъехали к пруду. Гурдулу не было видно. Утки проплыли по зеркалу вод и продолжали путь по траве луга, мягко ступая перепончатыми лапами. Из прибрежных папоротников доносился лягушачий хор. Человек вдруг высунул голову из воды, как будто вспомнил, что надо вдохнуть воздуха. Он озирался в растерянности, точно не понимал, что такое эта бахрома папоротников, отражавшаяся в воде на расстоянии пяди от его носа. На каждой веточке сидело по маленькому скользкому зеленому существу, и каждое глядело на него, крича изо всех сил: «Ква-ква-ква!»

— Ква-ква-ква! — отозвался довольный Гурдулу.

На его голос лягушки ответили прыжками с папоротников в воду и из воды на берег, а Гурдулу с криком «ква» тоже сиганул, как лягушка, очутился на берегу, с головы до пят в грязи и в тине, присел по-лягушачьи на корточки и квакнул так громко, что под треск сломанных тростников и сухих трав опять свалился в пруд.

— Как это он не потонет? — спросили паладины у какого-то рыболова.

— Бывает, что Омобо забудется, потеряет себя... А потонуть он не потонет. Хуже всего, когда он попадается в сеть вместе с рыбой. Однажды с ним приключилось такое, когда он надумал ловить рыбу. Только забросил сеть, увидал, как рыба идет в нее, и вообразил себя этой рыбой, а потому сам нырнул и полез в сеть... Вот он какой, наш Омобо.

— Омобо? Разве его зовут не Гурдулу?

— Мы его называем Омобо.

— А та девочка...

— Ах, та? Она не из нашей деревни, может, у них его и зовут так.

— А он из какой деревни?

— Да не из какой, просто бродяга.

Конный строй двинулся мимо грушевого сада. Плоды на деревьях поспели. Воины подцепляли груши на острия пик и отправляли их в зев шлемов, откуда вылетали потом только огрызки. И вдруг — кого они видят в ряду деревьев? Омобо-Гурдулу. Он стоял, подняв вверх изогнутые, как ветки, руки, а в руках у него, на голове, во рту, в лохмотьях — везде были груши.

— Смотрите, теперь воображает себя грушей! — развеселился Карл Великий.

— Вот сейчас я его потрясу! — сказал Роланд и дал ему тумака.

Гурдулу сразу выронил все груши, которые раскатились по лугу; увидев, как они катятся, он не удержался и покатился тоже, как груша по лугу, и скрылся из виду.

— Смилостивьтесь над ним, ваше величество, — сказал старик садовник. — Мартинзулу иногда невдомек, что его место не среди растений и неодушевленных плодов, а среди верноподданных вашего величества.

— На чем же он свихнулся, этот сумасшедший, которого вы называете Мартинзулом? — благодушно спросил наш император. — По-моему, ему вообще невдомек, что у него творится в башке.

— Нам этого не понять, ваше величество. — Садовник говорил со скромной мудростью много повидавшего человека. — Сумасшедшим его, пожалуй, не назовешь, просто он есть, но сам не знает, что есть.

— Хорошенькое дело! Этот мой подданный, который есть, но сам не знает, что есть, и тот паладин, который знает, что он есть, а на самом деле его нет. Отличная пара, честное слово!

Карл Великий устал от верховой езды. Опираясь на плечи стремянных, пыхтя в бороду и ворча: «Бедная Франция...» — он спешился. И все войско, едва император ступил ногою наземь, остановилось, как по команде, и раскинуло бивак. Все достали котелки для довольствия.

— Притащите ко мне этого Гургур... как там его? — произнес король.

— Смотря по тому, через какую деревню он бредет, — сказал мудрец садовник, — и за каким войском увяжется — христианским или басурманским. То его зовут Гурдулу, то Гуди-Юсуф, то Бен-Ва-Юсуф или Бен-Стамбул, то Пестанзул или Бертинзул, то Мартин-добряк или просто Добряк, а то и Животина, или Зверь из Лога, или Жан Сбрендилло, или Пьер Сбредуччо. А в каком-нибудь пропащем пастушьем балагане, может, его называют совсем иначе, и потом, я заметил, что всюду его имена меняются с временами года. Можно сказать, имена скатываются с него, как с гуся вода. А ему, как ни зови, все едино. Вы кличите его, а он думает, что козу, вы скажете «сыр» или «ручей», и он тут как тут.

Двое паладинов, Сансонет и Дудон, подошли, волоча Гурдулу, как мешок, и пинками заставили его встать перед королем.

— Шапку долой, каналья! Не видишь, что ли, — перед тобой король?

Лицо Гурдулу осветилось — это было широкое загорелое лицо, в котором смешались черты франков и сарацин: россыпь рыжих веснушек на смуглой коже, прозрачно-голубые глаза с красными прожилками по белкам, курносый нос и выпяченные губы; он был белокурый, но курчавый, борода жесткая и клочковатая. А в волосах запутались колючая каштановая скорлупа и сережки овса.

Гурдулу стал бить поклоны королю и забормотал часто-часто. Знатные господа, до сих пор слышавшие от него только звериные крики, изумились. Он говорил торопливо, глотая слова и заплетаясь языком, порой казалось, что он без запинки переходит с диалекта на диалект и даже с языка на язык — то ли христианский, то ли сарацинский. Полная непонятных и невпопад сказанных слов, речь его сводилась примерно вот к чему:

— Припадаю землей к носу, преклоняю стопы пред вашими коленями! Признаю себя августейшим слугой вашего покорнейшего величества, приказывайте себе, а я себе повинуюсь! — Он потряс в воздухе ложкой, которую носил за поясом. — А когда ваше величество говорит: «Приказываю, повелеваю и желаю» — и делает жезлом вот так, видите? — вот так, как я, и кричит, как я: «Приказываю-у-у-у, повелеваю-у-у-у и желаю-у-у-у!», все вы, подданные, должны мне повиноваться, а иначе я вас, собак, пересажаю на кол, а первым вон того, бородатого, с лицом как у старого дурака...

— Отрубить ему голову немедля? — спросил Роланд, обнажая меч.

— Смилуйтесь над ним, ваше величество, — сказал садовник. — Он обознался, как всегда: говорил с королем и сбился, так что не помнит больше, кто король — он сам или тот, с кем он разговаривает.

Из дымящихся котелков шел сильный запах съестного.

— Дайте ему манерку похлебки! — сказал милостивый монарх.

Гурдулу, корча рожи, кланяясь и бормоча что-то невнятное, ретировался под дерево, чтобы поесть.