Мы даже Томми не стали обсуждать — согласились только, что выглядит он нормально, и попытались прикинуть, сколько он прибавил в весе. Потом потянулись большие отрезки пути, когда мы обе просто молча смотрели на дорогу.
И только через несколько дней я увидела, какую перемену вызвала эта поездка. Вся закрытость, вся подозрительность между мной и Рут испарилась, и мы, казалось, вспомнили все, что значили друг для друга. Тут-то и началась у нас эта пора — близилось лето, здоровье Рут наконец-то стабилизировалось, я приезжала под вечер с минеральной водой и печеньем, и мы сидели бок о бок у ее окна, смотрели, как солнце опускается за крыши, и говорили про Хейлшем, про Коттеджи, про все, что взбредало нам на ум. Когда я думаю о Рут сейчас, мне, конечно, печально из-за того, что ее не стало, но я и благодарность испытываю — благодарность за этот вот последний период.
Была все же одна тема, которую мы по-настоящему никогда не затрагивали, — а именно то, что Рут сказала нам тогда в машине. Время от времени, правда, она на это намекала. Говорила примерно так:
— И все-таки ты не думала больше о том, чтобы стать помощницей Томми? Ты ведь знаешь, что сможешь это устроить, если захочешь.
Вскоре эта идея — чтобы я сделалась его помощницей — заместила все остальное. Я говорила ей, что думаю об этом, но в любом случае даже мне не очень-то легко такое организовать. После чего мы обычно принимались обсуждать что-нибудь другое. Но я чувствовала, что далеко из сознания Рут это не уходит, и потому, придя к ней в последний раз, я, хоть она и не могла произнести ни слова, знала, что она мне хочет сказать.
Это было через три дня после ее второй выемки — меня наконец пустили к ней очень ранним утром. Она была в палате одна — все, похоже, решили, что сделали для нее максимум возможного. По поведению врачей, координатора и сестер мне к тому времени уже стало ясно, что на поправку рассчитывать не приходится. Первого же взгляда на нее, лежащую на кровати при тусклом больничном свете, мне хватило, чтобы узнать это выражение, которое я не раз видела на лицах доноров. Словно она заставила глаза смотреть внутрь тела, чтобы они помогали ей хоть как-то управляться с несколькими источниками боли в организме, — так беспокойный помощник мечется между тремя или четырьмя тяжко страдающими донорами в разных частях страны. Формально говоря, она еще была в сознании, но пробиться к нему я, стоя у ее металлической кровати, возможности не имела. Как бы то ни было, я пододвинула стул, села, взяла ее руку в свои и бережно сжимала всякий раз, когда при очередном приступе боли она в судороге отворачивалась от меня.
Я пробыла около нее столько, сколько мне позволили, — часа три, может, немного дольше. И, как я уже сказала, почти все время она была далеко внутри себя. Но один раз — всего один, — когда она, корчась от боли, принимала пугающие, неестественные позы и я готова была уже позвать медсестер, чтобы ей дали новую дозу обезболивающего, она каких-нибудь несколько секунд, не больше, смотрела на меня в упор и хорошо понимала, кто я такая. Это было одно из тех крохотных просветлений, что случаются иногда у доноров в разгар их кошмарных битв, и в эти секунды она только глядела на меня, ничего не говоря, но я понимала, что означает этот взгляд. И я сказала ей: «Да, Рут, я это сделаю. Я стану помощницей Томми, как только смогу». Я произнесла эти слова вполголоса, зная, что, прокричи я их даже, она все равно ничего не услышит. Но в этот короткий промежуток, когда мы смотрели друг другу в глаза, она, я надеялась, смогла все прочесть по моему лицу так же отчетливо, как я — по ее. Потом момент миновал, и она опять стала недоступна. Наверняка я, конечно, никогда этого не узнаю, но мне кажется, она поняла. А даже если и нет, я думаю сейчас, что, скорее всего, ей сразу, даже раньше, чем мне, стало ясно, что я буду помощницей Томми и мы сделаем попытку, о которой она так настойчиво говорила нам в машине в тот день.
Глава 20
Я стала помощницей Томми почти точно через год после поездки к лодке. Незадолго до этого ему сделали третью выемку, и, хотя восстанавливался он хорошо, ему все еще нужно было много отдыхать, и не так уж плохо, как выяснилось, было начать этот новый этап вместе. К Кингсфилду я вскоре привыкла, даже прониклась к нему нежностью.
Большинство кингсфилдских доноров получают отдельную палату именно после третьей выемки, и Томми дали одну из самых больших одноместных. Некоторые потом предположили, что это я подсуетилась, но они ошибаются — везение в чистом виде, и к тому же очень роскошной эту палату назвать, так или иначе, было трудно. Во времена кемпинга она, похоже, служила ванной: единственное окно из матового стекла располагалось под самым потолком. Выглянуть наружу можно было, только встав на стул и открыв окно, и, кроме густого кустарника, там все равно ничего нельзя было увидеть. Палата имела форму буквы «Г», и поэтому кроме обычного набора из кровати, стула и шкафа здесь смогли поставить еще и маленькую школьную парту с откидной крышкой — ценный предмет, как будет видно из дальнейшего.
Я не хочу создавать неверное представление об этом периоде в Кингсфилде. Во многом он был спокойным, умиротворенным, почти идиллическим. Я приезжала чаще всего после ланча и, поднявшись, находила Томми лежащим на узкой кровати, всегда при этом одетым, потому что он не хотел выглядеть «как пациент». Я садилась на стул и читала ему какую-нибудь привезенную с собой книжку — например, «Одиссею» или «Тысячу и одну ночь». Или мы просто разговаривали, иногда о старых временах, иногда о чем-нибудь другом. Ближе к вечеру он часто задремывал, а я писала за его партой свои отчеты. Я поистине поражена была тем, как растаяли прошедшие годы, как легко нам было друг с другом.
Не все, конечно, было в точности как раньше. Начать с того, что у нас с Томми наконец возникли половые отношения. Я не знаю, много ли он думал на эту тему до того, как они начались. Ведь он все еще восстанавливался после выемки, и, вполне возможно, это не было для него на первом плане. Я не хотела ничего ему навязывать, но, с другой стороны, мне казалось, что, если мы слишком долго будем тянуть, нам чем дальше, тем труднее будет сделать это естественной частью жизни. И другой моей мыслью, насколько помню, была та, что, если мы пойдем по пути, который предложила Рут, и попытаемся получить отсрочку, отсутствие секса может всерьез ухудшить наши шансы. Не то чтобы я думала, что нас непременно спросят. Но меня беспокоило, что это как-нибудь да проявится — недостатком интимности, что ли.
Поэтому однажды я решила попробовать, но так, чтобы ему легко было отказаться, если он не захочет. Он лежал, как обычно, на кровати днем и глядел в потолок, а я читала ему вслух. Потом перестала читать, подошла к нему, села на край кровати и скользнула рукой ему под футболку. Через некоторое время рука пошла вниз, к его мужскому хозяйству, и, хотя возбудился он не сразу, мне было ясно, что он обрадован, что ему хорошо. В тот первый раз нам еще нельзя было забывать о его швах, и в любом случае после всех этих лет, когда мы знали друг друга, но полностью близки не были, нужен был какой-то промежуточный этап. Поэтому я сделала ему тогда все руками, а он просто лежал, не пытался ласкать меня в ответ, не пытался даже словами, звуками ничего выразить — выглядел умиротворенным, и только.
Но даже в тот день наряду с ощущением, что это начало, переход к чему-то новому, было еще что-то, еще какое-то чувство. Я долго не хотела себе в этом признаваться и, даже когда призналась, старалась убедить себя, что это пройдет вместе с его разнообразными болями и недомоганиями. Я имею в виду вот что: уже в первый раз поведение Томми было слегка окрашено печалью — он словно бы говорил: «Да, мы делаем это сейчас, и я рад, что мы это делаем. Но очень жаль, что так поздно».
И впоследствии тоже, когда у нас уже был настоящий секс и мы были от него в восторге, — даже тогда это гнетущее чувство постоянно давало о себе знать. Я всеми силами старалась от него защититься. Старалась, чтобы мы любили друг друга на полную катушку — так, чтобы все плавилось в жарком исступлении и ни для чего постороннего не оставалось места. Если он был сверху, я высоко поднимала колени, в любой другой позе я говорила ему все, делала все, что должно было, как мне казалось, добавить огня и самозабвения, — но неприятное чувство так никогда и не уходило совсем.