Так побывали мы с ним в Египте, в Мидии и, наконец, забрались в самую глубь Азии — в Индию.

Но тут я был жестоко наказан за свое упорство: Аристодем, в котором я видел уже не столько наставника, сколько лучшего друга и старшего брата, заразился индийской повальной болезнью — холерой, и в 24 часа его не стало. Надо ли говорить о моем отчаянии? Довольно того, что я потерял всякую охоту к жизни, — и стал отказываться даже от пищи. Неизвестно, чем бы я кончил, если бы во мне не принял участия один индийский факир, Амбаста, с которым мы последнее время перед тем вели горячие ученые споры. Участие его ко мне было, правда, скорее научное, чем человеческое.

— Ты, значить, уже не дорожишь жизнью? — спросил он меня.

— Нисколько, — отвечал я.

— Но науку ценишь?

— Ценю.

— Так пожертвуй собою для науки!

— Каким образом?

— Ты, помнишь, оспаривал, чтобы человек мог прожить три месяца без глотка воды, без куска пищи?

— И теперь не верю.

— Так отдайся мне ради науки!

— Но что ты сделаешь со мною?

— Боли тебе я никакой не причиню. Ты сам не заметишь, как заснешь; а через три месяца увидим, — кто был прав.

— То-есть, ты один увидишь, что я был прав; я уже не проснусь.

— Не проснешься, — так достигнешь только того, чего сам хочешь: вечного покоя, нирваны; стало быть, ничего не потеряешь. Итак, отдаешься, или нет?

— Отдаюсь, пожалуй.

Факир мой не дал мне одуматься, набальзамировал меня, как бездушный труп, усыпил меня наложением рук и закопал в землю. Сам я этого уже не сознавал; не чувствовал, сколько времени пролежал так в земле. Но когда я очнулся, то оказалось, что я пролежал ровно три месяца. Я должен отдать справедливость Амбасте, что он принял все меры, чтобы возвратить меня к жизни. Он даже перемудрил, не в меру поусердствовал: точно он налил мне в жилы какой-то чудотворной жидкости, у меня явился волчий голод, а кровь в жилах ключом заиграла. О смерти я забыл и думать; жизни, самой веселой, безрассудной жизни жаждал я всем существом. Но строгий быт богомольных, трудолюбивых индусов не давал мне развернуться. Легкомысленные потехи беспечных, разгульных римлян, которыми я когда-то пренебрегал, представлялись мне теперь особенно заманчивыми. То, чего у нас нет, всего более, ведь, нас прельщает. Я тут же решил возвратиться в Рим. Как ни отговаривал меня мой аскет-факир, который смотрел на меня уже как на свою собственность, я настоял на своем. Тогда он, скрепя сердце, собрался также вместе со мною. Он предвидел, что я еще пригожусь ему для новых опытов, а может быть, впрочем, он несколько тоже привязался ко мне. В Риме я тотчас обзавелся лучшими учителями по всем частям, требующим телесной ловкости, и вскоре в фехтовании, в метании дротика, в стрельбе из лука, в езде на колеснице, а также во всяких безрассудствах, между молодыми патрициями не было мне равного. Тут до меня дошел слух о молодой Лютеции, которая яркою звездою блистала между всеми красавицами Помпеи. Подобно другим патрициям, я собирался купить себе приморскую виллу, где мог бы спасаться от летних жаров. Теперь выбор мой остановился на Помпее. Вилла была скоро найдена, знакомство с отцом красавицы, квестором Помпонием, было скоро заключено. Как Юлий Цезарь, я с первого шага в дом рассчитывал «прийти, увидеть, победить». А между тем «пришел, увидел и был побежден» — побежден и божественной красотой её, и еще более дивной игрой её на арфе. Сама Эвтерпа[3] водила её перстами! Земное счастие без её казалось мне немыслимо. Но, смелый с другими, я робел перед нею, как мальчик, боялся заговорить с нею о женитьбе. Нерешительность моя меня погубила. Пока я колебался, Лютеция с отцом собралась к родным в Кумы. Там судьба свела ее с дальним родственником, Публием-Кассием, писанным красавцем и щеголем первой руки. Заворожил ли он ее сладкими речами, подсыпал ли ей волшебного зелья, — только домой, в Помпею, она вернулась уже его невестой. Не скажу про него более ничего дурного: его нет ведь тоже на свете. De mortuis nil nisi bene (о мертвых одно хорошее). Но для меня точно солнце погасло на небосклоне: и глядеть на Божий свет мне стало тошно и горько. Мой единственный друг, факир, старался меня ободрить и утешить.

— Время — лучшее лекарство, залечивает всякие раны, — говорил он. — Погоди какие-нибудь 20–30 лет, — такова ли будет твоя Лютеция? — Ты и глядеть-то на нее не захочешь!

— Легко сказать— 30 лет! — возразил я. — Если бы я еще мог это время проспать беспробудно…

— А в самом деле ведь! — сказал Амбаста. — Проспи, — я тебя усыплю, и проснешься ты тем же еще молодым человеком, а она будет уже старой матроной. Науке же ты принесешь этим новую услугу. Я твердо убежден, что пролежать в земле без нищи можно не 3 месяца, а хоть 30 лет.

Имея средство продлить свою жизнь, он, видно, рассчитывал ташке дожить до моего пробуждения. Мне терять было нечего, — и я дал снова зарыть себя, замуровать на целые 30 лет. Кто мог предвидеть, что из этих 30 лет станет 18 веков! Ни Лютеции, ни соперника моего, ни факира нет уже и следа…

— Исповедь моя кончена, — печально заключил свою повесть Марк-Июний. — Факир не ошибся, — я проснулся, восстал из мертвых; но на радость ли, — одним бессмертным известно.

— Конечно, на радость! — подхватил Скарамуцциа. — Что сталось с миром за время твоего векового сна, — ты и представить себе не можешь. Как человеку смышленому и ученому, тебе всякое приобретение науки должно быть тоже дорого и мило. А сколько этих приобретений накопилось до сих пор, — и счесть нельзя. Если бы я не боялся слишком утомить тебя, то сейчас бы прочел тебе небольшую вступительную лекцию…

— Я буду тебе даже благодарен. Это меня хоть несколько рассеет.

— Стало быть, можно? Изволь, слушай. Итак, что такое цивилизация?..

Необыкновенная история о воскресшем помпейце<br />Сборник сказочных и фантастических произведений - i_010.jpg

Глава пятая. Вступительная лекция

Необыкновенная история о воскресшем помпейце<br />Сборник сказочных и фантастических произведений - i_011.jpg

Скарамуцциа обладал большим даром красноречия. Когда он, бывало, в Болонье всходил на кафедру, аудитория кругом была битком набита студентами всех факультетов. Чтобы не развлекаться множество устремленных на него глаз, он снимал с носа очки, зажмуривал глаза. Постепенно увлекаясь своим предметом, он забывал слушателей и весь мир вокруг себя и проповедовал как бы в бессознательном состоянии ясновидения. Так было и на этот раз. Отложив в сторону очки и зажмурясь, он с добрых полчаса уже читал свою вступительную лекцию, а единственный слушатель его хоть бы шелохнулся.

— Итак, вот в чем наиболее ценные плоды цивилизации! — громогласно провозгласил он и в первый раз раскрыл глаза.

Слова замерли у него на губах: гостя вдохновенная лекция его просто убаюкала! Для знаменитого лектора такое снотворное действие его чтения было так необычно, что он надел очки и внимательно оглядел распростертого перед ним помпейца. Так и есть: ведь спит самым бессовестным, здоровым сном!

— Марк-Июний!

Тот встрепенулся, раскрыл один глаз и сладко зевнул.

— А? что такое?

— Ты, я вижу, преспокойно проспал всю мою лекцию?

— О, нет, я все слышал… все слышал… — поспешил уверить смущенный Марк-Июний, протирая глаза.

— Если слышал, то повтори-ка мои последние слова?

— «Итак, вот в чем наиболее ценные плоды цивилизации!» Верно?

— Верно. Ну, а в чем же эти плоды?

— В чем?.. Ты слишком требователен для первого урока. Дай мне сперва присмотреться…

— Так назови, укажи мне хоть один такой плод?

Помпеец окинул фигуру профессора быстрым взглядом и тонко улыбнулся.

— Вот хоть бы этот наряд твой. По-твоему, он, конечно, очень изящен; по-моему, же, извини, просто безобразен.

— О вкусах не спорят, — сказал сухо Скарамуцциа. — К современному платью во всяком случае мы привыкли, и оно практичнее ваших древних цветных плащей, потому что не так марко. Гоняться же за красотой в нарядах недостойно разумного мужчины.