«Что значит молодость и отборная пища! Ведь был скелет скелетом; а вон теперь в неделю с небольшим совсем расцвел — кровь с молоком. Какая правильность, какое благородство во всех чертах лица! Разрядить его в живописный древнеримский плащ, так народ на улице останавливаться будет. Да что наружность! Сообразительностью он всякого также за пояс заткнет: так быстро ведь все схватывает, так метко возражает, что иной раз язык прикусишь… Ах, ты умница моя!»

В груди черствого ученого, закоренелого эгоиста взошло вдруг, зашевелилось совсем незнакомое ему дотоле теплое чувство — чувство дядьки к любимому питомцу, отца — к единственному сыну. Научный «объект» обратился для него в самого близкого и дорогого ему, живого человека.

«Ты будешь моей радостью, моей гордостью! — в приливе родительской нежности обещал сам себе Скарамуцциа. — Ты будешь моим преемником по науке — Марк-Июний Скарамуцциа!».

Помпеец, в свою очередь, — как с затаенным удовольствием замечал профессор, — питал к нему уже непритворное уважение. Тем не менее, внимание его не мало развлекалось доносившимися в открытый балкон уличными звуками: шумом экипажей, звонками конки и велосипедов, трубным воем моторов, говором и смехом прохожих, также долетавшею из городского сада музыкой. Не раз он, среди самой серьезной лекции, срывался с кресла и подбегал к балкону. Скарамуцциа должен быль насильно оттаскивать его назад, и в конце концов вовсе уже не открывал балкон.

— Но ведь все эти новые способы передвижения — совершенная тоже новость для меня! — говорил ученик. — Д и нынешние люди — новые…

— А ну их совсем, этих новых людей! — отвечал учитель. — Велосипед же я, так и быть, пожалуй, куплю для тебя; прокачусь с тобой как-нибудь на моторе. До времени же имей немного терпения: сперва теория, потом уж практика.

И Марк-Июний покорился. Однако, с ним произошла видимая перемена. Вначале такой отзывчивый, разговорчивый, шутливый, он стал теперь рассеян, молчалив и грустен.

— Что с тобою, сын мой? — решился наконец допытаться Скарамуцциа. — Здоров ли ты?

— Совершенно. С чего ты взял?

— Да ты как-будто нос опустил. Недостает тебе чего? Скажи. Кажется, наш век представляет житейских удобств гораздо более, чем твой век.

— М-да… — как-то не совсем убежденно согласился Марк-Июний. — Для вас, нынешних людей, не существует уже ни пространства, ни времени: быстрее голубя перелетаете вы моря и земли; выше орла возноситесь вы к небесам; за тридевять земель вы можете в один миг переслать весточку вашим друзьям и даже переговаривать друг с другом; всякий предмет вы можете тотчас отпечатлеть на бумаге, всякий звук задержать на лету; в искусственные стекла, вы видите и мельчайшую тварь, о которой мы, древние, даже понятия не имели, и бесконечно-отдаленные надзвездные миры; не выходя из дому, вы безошибочно определяете погоду на дворе: тепло ли там или холодно, будет ли завтра дождь или солнце; наконец, что всего дороже, — познания мудрецов всех веков и народов сделались у вас общим достоянием, потому что могут быть приобретены за небольшие деньги в любой книжной лавке, тогда как мы, бедные, всякую книгу должны были собственноручно переписывать или покупать на вес золота…

— То-то же! — подхватил — Так ты, стало быть, не можешь, кажется, жаловаться на судьбу, что дожил до наших времён?

Марк-Июний подавил вздох.

— О чем же ты вздыхаешь?

— Ты не рассердишься на меня, дорогой учитель?

— Говори, не стесняйся.

— Вот, видишь ли. Если бы человеческое счастие заключалось единственно в том, чтобы пользоваться «плодами» вашей цивилизации, — то я, разумеется, почитал бы себя счастливейшим из смертных. Но, кроме материальной пищи — житейских удобств, кроме духовной пищи — наук, живому человеку нужна и пища душевная — самая жизнь, живые люди. А их-то я, можно сказать, до сих пор не видел.

— А я, а Антонио мой, значит, по-твоему не люди?

— Ты — не столько человек, как столп науки; Антонио же — раб, не человек. Нет, покажи мне настоящих людей…

— Эх, молодость, молодость! Что тебе в других людях? Повторяю, тебе: не стоят они внимания…

— Как не стоят? Они и родились-то, и выросли все в вашем идеальном, цивилизованном веке. Стало быть, по твоим же словам, все они довольны своей судьбой, все поголовно счастливы. Это должна быть такая Аркадия…

Скарамуцциа насупился и нетерпеливо перебил говорящего:

— Да, Аркадия, нечего сказать! Все, как волки, рады сожрать друг друга.

— За что? Почему?

— Потому что современный человек — самая ненасытная тварь. Чем более у него есть, тем более ему надо. Цивилизация его избаловала. Прибавь к этому человеческую дурь…

— Дурь? Но теперь, я думал, все так умны…

— Да, уж можно сказать! Наука неуклонно идет вперед, а человечество ни с места: по-прежнему на одного умника 99 дурней.

— Не слишком ли ты уже взыскателен, учитель? Ты меришь всех по своей мерке. Не всем же быть учеными, как ты! Как бы то ни было, еще раз прошу тебя: покажи мне их! Ты спрашивал меня: что со мною? здоров ли я? — Да, я здоров, но задыхаюсь. Воздуху, воздуху дай мне! Пусти меня на волю!

«А что, в самом деле? — сказал себе Скарамуцциа. — Герметически закупорить его от людей я не могу, да и не смею. Баланцони прав! А что он столкнется с другими, — не беда: чем скорее познает он пошлость людскую, тем скорее вернется к науке».

— Изволь, друг мой, — промолвил он вслух: — с теории перейдем на практику: я буду твоим ментором и повезу тебя по разным фабрикам и заводам. Дело только за платьем. Я предложил бы тебе один из моих европейских костюмов; но ты, вероятно, не захочешь явиться всенародно таким «скоморохом»?

— Ай, нет! избавь, пожалуйста.

— Так потерпи, пока портной сошьет тебе тунику и тогу.

— Не знаю, право, учитель, когда я рассчитаюсь с тобой: ты столько расходуешься на меня…

— Рассчитываться нам нечего: ты самим собою уже оплачиваешь мне все мои невеликие издержки.

Марк-Июний крепко пожал руку щедрого хозяина. — Нет, я не останусь у тебя в долгу.

Необыкновенная история о воскресшем помпейце<br />Сборник сказочных и фантастических произведений - i_015.jpg

Глава седьмая. Жизнь

Необыкновенная история о воскресшем помпейце<br />Сборник сказочных и фантастических произведений - i_016.jpg

Древний римский наряд, после тщательной примерки, был, наконец, готов. Живописный пурпуровый плащ, закинутый театрально через плечо, оказался удивительно к лицу молодому красавцу. Но на подбородке у него за это время успела вырасти темная щетина, а волосы на голове топорщились, и прежде чем показаться публике, Марк-Июний отдал себя в руки приглашённого в дом опытного парикмахера.

Усадив молодого человека перед зеркалом и накинув ему на плечи пудермантель, парикмахер засуетился вокруг него.

Помпеец не без подозрительности следил за движениями парикмахера, который стал взбивать кисточкою в мыльнице мыло. Древним римлянам наше пенистое мыло не было еще известно, и лицо, для облегчения бритья, они смазывали себе смоляным маслом (dropax). Но на нет и суда нет. Когда Марку-Июнию намылили щеки и подбородок, — он поморщился, но смолчал. Благополучно совершив над ним операцию братья, парикмахер подстриг ему волосы, прижег их в колечки, напомадил; потом ловко сорвал с него пудермантель и выразительным жестом показал, что все в исправности.

— И только-то? — спросил удивленный помпеец, оборачиваясь к профессору.

— Чего же тебе еще? — отозвался тот не менее удивленно.

— Как чего? А подровнять кожу пемзой, подвести брови, закруглить и окрасить ногти…

— Ну, уж не взыщи: у нас этого не полагается.

Марк-Июний пожал плечами: цивилизация, видно, не во всем пошла вперед, а кое в чем и поотстала.

— Так вели ему, по крайней мере, пустить мне кровь, — сказал он.

— Бог с тобой! Крови в тебе и так-то слишком мало.

— Но в мое время кровопускание считалось одним из лучших кровоочистительных средств…