Он зашагал вперед, в сторону от кружка света, отбрасываемого одинокой свечкой на аналое, и остановился перед черной дырой. Номер двадцать пятый — лестница на Галерею шепота под куполом и в библиотеку (закрытую для посторонних). Вверх по ступенькам, дальше по коридору, и он опять остановился — на этот раз перед средневековой дверью.

— Мне надо вернуться высматривать их, — сказал он, постучав. — Не то они уволокут их в Аббатство. Попросите настоятеля еще раз им позвонить, хорошо? — И он зашагал назад к лестнице, по-прежнему прижимая к себе подушку, точно щит.

Постучать-то он постучал, но дверь была толщиной не меньше фута, а к тому же из дуба, и высокопреподобный настоятель явно стука не услышал. Я поднял руку, чтобы снова постучать. Очень мило! А человек, держащий точечную гранату, должен ее метнуть, но хоть ты и знаешь, что все кончится мгновенно и ты ничего не почувствуешь, а приказать себе «давай!» все равно труднее некуда. И я застыл перед дверью, проклиная на все корки исторический факультет, и досточтимого Дануорти, и навравший компьютер, из-за которых я очутился перед этой темной дверью, располагая только письмом от вымышленного дядюшки — письмом, от которого я ничего хорошего не ждал, как и от них всех. Даже прославленная Бодлеинка меня подвела. Справочный материал, который я для верности заказал через Баллилоль и главный терминал, теперь, наверное, уже лежит у меня в комнате на расстоянии какого-то столетия. А Киврин, которая уже прошла практику и, казалось бы, должна была сыпать советами, хранила молчание, точно статуя святой, пока я не взмолился к ней о помощи.

— Ты ходил к Дануорти?

— Да. И хочешь знать, какой бесценной информацией он меня облагодетельствовал? «Молчание и смирение — вот два бесценных бремени историка». Еще он сказал, что я влюблюсь в собор святого Павла. Сияющие жемчужины мудрости из уст Учителя с большой буквы. К сожалению, мне-то надо знать, когда и куда будут падать бомбы, чтобы ни одна не угодила в меня. (Я плюхнулся на кровать.) И что ты порекомендуешь?

— Как у тебя с экстракцией? — спросила она.

Я насторожился:

— Вообще-то неплохо. Думаешь, стоит ассимилировать?

— На это нет времени. По-моему, тебе надо запечатлеть все, что удастся, прямо в долгосрочную.

— То есть эндорфины? — спросил я.

Главная беда при использовании препаратов запечатления заключается в том, что запечатлеваемая информация даже на микросекунду не задерживается в вашей краткосрочной памяти, а это усложняет экстрагирование, не говоря уж о неприятнейших ощущениях, возникающих, когда внезапно узнаешь что-то, чего, как тебе твердо известно, ты никогда прежде не видел и не слышал.

Впрочем, жутковатые ощущения — это мелочь по сравнению с проблемой экстрагирования. Никто еще точно не установил, каким образом мозг извлекает из запасников то, что ему требуется, но в этом, несомненно, участвует краткосрочная память. Короткое, иногда микроскопическое время, на которое информация задерживается в краткосрочной памяти, нужно как будто не только для претворения ее в речь. По-видимому, весь сложный процесс отбора и извлечения базируется в краткосрочной, и без ее помощи, без помощи препаратов, запечатлевших информацию, или их искусственных заменителей извлечь ее невозможно. Я пользовался эндорфинами на экзаменах, и никаких затруднений с экстрагированием у меня не возникало, так что, пожалуй, это был единственный способ запастись всеми необходимыми сведениями за остающееся у меня время. Однако это означало, что я ничего не осознаю даже на срок, необходимый, чтобы их забыть. Если когда эти сведения и поддадутся экстрагированию, я сразу буду знать, что к чему. Но до тех пор мне от них никакого проку не будет, словно они и не хранятся вовсе в каком-то затянутом паутиной уголке моей памяти.

— Ты ведь сумеешь экстрагировать и без стимуляторов, верно? — сказала Киврин скептичным тоном.

— А куда мне деваться.

— Под стрессом? Без сна? При низком эндорфинном уровне?

В чем, собственно, состояла ее практика? Она ни разу словом о ней не обмолвилась, а студентам спрашивать самим не положено. Стрессы в средневековье? По-моему, они там спали под стрессами как убитые.

— Надеюсь, — сказал я вслух. — Во всяком случае, попробую, раз ты полагаешь, что это поможет.

Она поглядела на меня мученическим взглядом и заявила:

— Помочь ничто не поможет.

Большое спасибо, святая Киврин Баллиольская.

Однако я тем не менее попытался. Все-таки лучше, чем сидеть в кабинете Дануорти, смотреть, как он мигает за стеклами своих исторически точных очков и расписывает, до чего мне понравится собор святого Павла. Когда Бодлеинка не выполнила мои заказы, я истощил свой кредит и купил в магазине все кассеты на темы, какие мне только пришли в голову, — вторая мировая война, кельтская литература, история массовых переселений, путеводители и прочее. Затем я взял напрокат скоростной запечатлеватель и нагрузился. Когда я вышел из транса, меня так потрясло ощущение, что знаю я не больше, чем прежде, что я кинулся на метро в Лондон и взлетел на Ладгейт-Хилл проверить, не вызовет ли камень пожарной охраны хоть какие-нибудь воспоминания. Нет, не вызвал.

«Эндорфинный уровень у тебя еще не пришел в норму», — утешил я себя и постарался расслабиться. Куда там! Отправка на практику неумолимо надвигалась. А пули-то настоящие, мальчик! И пусть ты выпускник исторического факультета, проходящий практику, убьют тебя как миленького. В метро всю обратную дорогу я штудировал исторические справочники и продолжал их штудировать до нынешнего утра, когда подручные Дануорти явились доставить меня в Сент-Джонс-Вуд.

Тут я сунул микрооксфорд в задний карман и отправился в путь, чувствуя, что выкарабкаться смогу, только полагаясь на природную сметку, а также уповая, что в 1940 году отыщутся хоть какие-то стимуляторы. Уж первый-то день я как-нибудь сумею протянуть без осечек, думал я. И вот чуть ли не первое обращенное ко мне слово положило конец этой надежде.

Впрочем, не совсем. Вопреки совету Киврин ничем не загружать краткосрочную память я запечатлел в ней английские деньги, карту метро и карту моего Оксфорда. И пока продержался на этих сведениях. Так с какой стати ожидать подвоха от настоятеля?

Только я собрался с духом постучать, как он сам открыл дверь, и все действительно произошло быстро и безболезненно, как с точечником.

Я вручил ему письмо, а он пожал мне руку и сказал что-то вполне удобопонятное. Примерно:

— Весьма рад еще одному помощнику, Бартоломью.

Вид у него был до того усталый и измученный, что он, наверное, тут же испустил бы дух, скажи я ему, что блиц только-только начинается. Да знаю я, знаю! Держи язык за зубами. Священное молчание и пр. и пр.

— Попросим Лэнгби показать вам, что, как и где, — сказал он.

Подразумевая моего причетника с подушкой, решил я, и не ошибся. Он встретил нас внизу у лестницы, слегка отдуваясь, но ликуя.

— Раскладушки прибыли! — известил он настоятеля Мэтьюза. — Можно подумать, они оказали нам великое одолжение. Высоченные каблуки и гонор. «Из-за вас, миленький, мы остались без чая», — заявляет мне одна. «И отлично, — отвечаю. — Центнер-другой вам сбросить не помешает!»

Даже настоятель Мэтьюз словно бы не совсем его понял. И сказал:

— Вы отнесли их в крипту? — А затем познакомил нас. — Мистер Бартоломью приехал из Уэльса. Хочет присоединиться к нашим добровольцам.

(Добровольцы, а не пожарная охрана!)

Лэнгби показал мне, что, как и где, указывая на сгустки тьмы в глубоком сумраке, а затем потащил меня вниз полюбоваться десятью раскладушками, расставленными среди надгробий, а заодно указал и на саркофаг лорда Нельсона из черного мрамора.

Затем сообщил, что в первую ночь я дежурить не буду, и порекомендовал мне лечь спать, так как сон во время воздушных налетов — самая большая ценность. Я без труда ему поверил: подушку он прижимал к груди, точно возлюбленную после долгой разлуки.

— А сирены тут слышны? — спросил я, прикидывая, не прячет ли он под ней голову.