Лэнгби, безусловно, узнал симптомы, но чем он объясняет их при отсутствии бомбежки? И я не могу объяснить ему свое поведение под влиянием шока — и не только потому, что я историк.
Он ничего не сказал и назначил меня дежурить в первый раз завтра ночью так, словно ничего не произошло, и выглядит не более озабоченным, чем остальные. А те, с кем я успел познакомиться, заметно нервничают. (Согласно единственному воспоминанию в моей краткосрочной памяти, во время воздушных тревог все сохраняли удивительное спокойствие.) А с момента моего появления здесь ни единой бомбы вблизи не упало. Целью были главным образом Ист-Энд и доки.
Нынче ночью что-то говорилось о невзорвавшейся фугасной бомбе, и я задумался о том, как держался настоятель, о том, что собор закрыт, как вдруг вроде бы вспомнил, будто на всем протяжении блица он был открыт для молящихся. Как только представится возможность, попытаюсь экстрагировать сентябрьские события. Ну, а все остальное… какой у меня шанс экстрагировать нужную информацию, пока я не узнаю, что я должен тут осуществить? Если должен.
Для историка не существует ни директив, ни ограничений. Я бы мог объявить всем, что я из будущего, поверь они мне. Я бы мог убить Гитлера, доведись мне попасть в Германию. Но мог ли бы? Исторический факультет обсасывал парадокс времени и так и эдак, но аспиранты, вернувшиеся с практики, не говорят ни слова «за» или «против». Существует ли единое нерушимое прошлое или у каждого дня свое прошлое и мы, историки, изменяем его? К каким следствиям приводит то, что мы делаем, и приводит ли? И как мы осмеливаемся делать что-то, понятия не имея, чем это чревато? Должны ли мы дерзко вмешиваться, уповая, что не навлечем гибели на всех нас? Или мы должны воздерживаться от действий и стоять сложа руки, пока, если так надо, собор святого Павла сгорает у нас на глазах дотла, лишь бы не изменить будущего?
Прекрасные вопросы, когда занимаешься за полночь. Здесь они бессмысленны. Я так же не могу допустить, чтобы собор святого Павла сгорел, как не могу убить Гитлера. Нет, вру! Мне вчера на галерее стало ясно, что я мог бы убить Гитлера, если бы поймал его, когда он поджигал собор святого Павла.
26 сентября. Сегодня познакомился с девушкой. Настоятель Мэтьюз открыл-таки собор, так что пожарная охрана занялась его уборкой, и начали заходить молящиеся. Эта девушка напомнила мне Киврин, хотя Киврин много выше и ни за что не стала бы завивать волосы в такие тугие кудряшки. У нее было заплаканное лицо. Такое выражение появилось у Киврин после того, как она отбыла практику. Средние века ее доконали. Как бы она справилась тут? Наверное, излила бы свои страхи приходскому священнику. Жаль, если у ее подобия есть такое намерение.
— Не могу ли я вам помочь? — спросил я без малейшего желания помогать.
Она как будто огорчилась.
— Значит, вам не платят? — сказала она, вытирая платком красный носик. — Я читала про собор святого Павла, про пожарную охрану и вообще. Ну и подумала, может, здесь найдется место для меня. В столовой там или вообще. Платное место.
В ее покрасневших глазах стояли слезы.
— Боюсь, столовой у нас нет, — сказал я насколько мог мягче, если вспомнить, как Киврин вечно испытывает мое терпение. — Как и настоящего бомбоубежища. Часть охраны ночует в крипте, и, боюсь, мы здесь все добровольцы.
— Значит, ничего не выйдет, — сказала она и вытерла глаза носовым платком. — Я люблю собор, но работать бесплатно не могу, теперь, когда мой младший брат Том вернулся с фермы, куда его эвакуировали.
Видимо, я чего-то недопонимал. Вопреки всем внешним признакам уныния голос у нее звучал бодро, и заплакать она не заплакала.
— Мне надо подыскать, где нам жить. Раз Том вернулся, ночевать в метро нам нельзя.
Меня вдруг охватила безотчетная тревога, почти болезненная, которая иногда сопутствует невольной экстракции.
— В метро? — переспросил я, пытаясь нащупать воспоминание.
— Обычно на станции «Марбл-Арч», — продолжала она. — Том, мой брат, занимает нам место загодя, и я… — Она умолкла, поднесла платок к носу и громко чихнула. — Извините. Такой противный насморк.
Красный нос, слезящиеся глаза, чихание. Заболевание верхних дыхательных путей. Я просто чудом не попросил ее не плакать! Пока лишь редкое везение спасало меня от непростительных ошибок, и не потому только, что у меня нет возможности добраться до долгосрочной памяти. Я не запасся и половиной необходимой информации — кошка, насморк, вид собора, озаренного солнцем… Рано или поздно я споткнусь о что-нибудь мне неизвестное. Тем не менее вечером, сменившись с дежурства, я попробую экстрагировать. Хотя бы выясню, свалится ли на меня что-то, и если да, то когда именно.
Кошку я видел еще два раза. Она угольно-черная с белым пятном на груди, словно нарочно нарисованным по случаю затемнения.
27 сентября. Только что спустился с крыш, и меня все еще бьет дрожь. В начале налета бомбы в основном падали на Ист-Энд. Зрелище было грандиозное. Повсюду мечутся прожекторные лучи, в Темзе отражается небо, розовеющее заревом пожаров, зенитные снаряды рвутся, точно фейерверочные ракеты. Неумолчный оглушительный грохот, в который вплетается ноющее жужжание самолетов и тявканье зенитных орудий.
К полуночи бомбы начали падать все ближе и ближе с жутким воем, точно на меня накатывался поезд. Пришлось напрячь всю силу воли, чтобы не упасть ничком на крышу, но Лэнгби следил за мной, и я не хотел дать ему повод позлорадствовать, как тогда под куполом. А потому я держал голову высоко, а ведро с водой — крепко, и очень этим гордился.
Нарастающий вой бомб прекратился часа в три, а затем, через полчаса затишья, по крышам собора загремел град. Все, кроме Лэнгби, начали хватать совки и насосы, он же уставился на меня, а я уставился на зажигалку. Она упала в нескольких метрах от меня за башней с курантами. Маленькая — куда меньше, чем я их себе представлял. Всего тридцать сантиметров длиной. Она свирепо фыркала, выбрасывая зеленовато-белое пламя, которое почти достигало места, где я стоял. Минута — и она, превратившись в расплавленную массу, начнет прожигать крышу. Стена огня, крики пожарных, а потом на мили — груды белого щебня. И ничего больше. Ничего. Даже камня пожарной охраны.
Вновь повторилась Галерея шепота — я поймал себя на том, что произношу какие-то слова, и взглянул на Лэнгби. Он улыбался кривой улыбкой.
— Святой Павел сгорит, — сказал я. — И не останется ничего.
— Да, — сказал Лэнгби. — Ведь задумано именно так? Сжечь собор святого Павла? В этом суть плана?
— Чьего плана? — тупо спросил я.
— Гитлера, естественно, — ответил Лэнгби. — Кого еще, по-вашему, мог я иметь в виду? — И он небрежно взял свой насос.
Перед моими глазами словно вдруг возникла страница из справочника по ПВО. Я окружил кольцом песка бомбу, все еще полыхавшую огнем, схватил второе ведро и высыпал весь песок прямо на нее. Поднялось такое облако черного дыма, что я с трудом различал совок у себя в руке. Дым оказался таким едким, что у меня из глаз покатились слезы. Я отвернулся, утирая их рукавом, и увидел Лэнгби.
Он палец о палец не ударил, чтобы помочь мне, а теперь опять улыбнулся:
— Не такой уж глупый план, но, конечно, мы ничего подобного не допустим. Для того и создали пожарную охрану. Для того, чтобы помешать его исполнению, верно, Бартоломью?
Теперь я знаю, зачем меня прислали на практику именно сюда: чтобы помешать Лэнгби сжечь собор дотла.
28 сентября. Пытаюсь убедить себя, что вчера ночью ошибся, неверно истолковал фразу Лэнгби. Зачем ему сжигать собор? Во всяком случае, если он не нацистский шпион. А как мог бы нацистский шпион затесаться в пожарную охрану? Тут я припомнил мое собственное подделанное письмо, и по коже у меня забегали мурашки.
Как это выяснить? Если я устрою ему проверку, задам вопрос, ответ на который в 1940 году мог знать только патриотически настроенный англичанин, то, боюсь, разоблачен буду я сам. Нет, я должен, должен наладить экстракцию.