Голос Ненси был также бесцветен, когда она ответила, что действительно так оно и есть.

Тюльпан живо опорожнил лохань во дворе, наполнил её из насоса, вернулся и принялся ухаживать за медсестрой так же, как это сделала она. Он её мыл своими руками, вкладывая в это действие всю ласку, чтобы не раздражать нежную кожу, но не без того, чтобы его мизинчик не освоился в каждом из укромных уголков. Это вызвало у Ненси Бруф благодарное бормотание, и она не смогла выразить свою признательность иначе как увлечь Тюльпана в свою кровать, где не меньше часа ублажала и увлажняла именно то место, восхитительность которого требовала, чтобы им занимались с особой заботой. И приготовившись таким образом, они без всякого труда совокуплялись во всевозможных позициях, и интенсивный артобстрел закончился лишь тогда, когда часы, стоявшие в углу, пробили пять ча сов пополудни.

Тогда, наконец, они принялись за чай. Эта маленькая традиционная церемония на англизированной территории как-будто не имела другой цели, кроме, разумеется, утоления жажды - как закрепить знакомство, но оказалась очень краткой, ибо заметив с ужасом, что соски её грудей вновь набухли, Ненси Бруф спросила, не может ли он вновь полечить её. Она казалась действительно встревоженной, и как галантный мужчина, Тюльпан не мог не позаботиться о ней. Что он и сделал, тут же на полу: терпения не хватило дойти до кровати. После чего прошел ещё час, и они познакомились по-настоящему.

- Как я уже сказала, мои родители умерли, дорогой. Ничего серьезного, просто грипп. И в поисках, как бедной сироте выжить в этой стране, где идет война, я стала медсестрой.

- Судя по вашим способностям, вы должны были спасти немало жизней, ангел мой.

- Были некоторые... Но редки, я вам признаюсь, те, кого я вырвала у смерти багром.

- Благословен будет этот багор, - искренне сказал Тюльпан.

- Благословенно будет мое маисовое поле, без которого я не вырыла бы яму для навоза - сказала, вторя эхом, Ненси Бруф с полными грудями и ляжками глаже, чем лучший персик. - Ральф?

- Да, сердце мое?

- Ральф как?

- Ральф Донадье. Мои предки - французы.

Это признание весьма подействовало на Ненси, которой покойная мать запретила читать Кребийона-сына, переводы которого передавались подпольно в Америке, как сатанинские сви детельства французской аморальности, и вот теперь в семь часов вечера она закончила упиваться из источника этой самой запрещенной культуры, если не её произведениями, то их конкретным воплощением.

- Господи Боже, - вздохнула Ненси Бруф. - Это ещё лучше, чем со Скоттом Бенсамом. Что я говорю? В десять раз лучше, ей Богу.

- Большое спасибо, - сказал Тюльпан, поднявшись и спрашивая себя, не пора ли убираться. - Кто это - Скотт Бенсам?

Она лишь потянулась, повернув к Тюльпану изумленное лицо.

- Сильнее, чем Скотт Бенсам! А между тем у того девиз: "Нет никого сильнее Скотта Бенсама". Это в его афишах.

- Это мне ничего не говорит.

- Настоящий атлет. Истинный колосс. Он поднимает сто двадцать килограммов, но в любви никогда не выдерживал более пяти часов. Тогда как ты... Браво! Браво! - крикнула она, аплодируя. Потом стала более серьезной: - Это главный аттракцион цирка моих родителей, и он был моим первым любовником. Ах! Он был бы не так горд собой, если бы видел вас.

- О! - воскликнул Тюльпан, который, казалось, что-то искал. - У твои родителей был цирк?

- Да, маленький цирк. Пять лошадей, три дрессированные пумы, два клоуна, акробаты и я с вольтижировкой на лошади! - Она вздохнула. - Это было прекрасное время. Со смертью моих родителей все пришлось продать, и животных тоже. У них были долги, ты понимаешь, и на этом моя карьера закончилась. Но я тебе клянусь, я все начну снова, Ральф.

- Я тебе это желаю, дорогая. Ты не находишь, что-то под горело?

- Ой! Черт возьми! - с ужасом воскликнула Ненси Бруф, кидаясь с кровати в соседнюю комнату, служившую одновременно кухней и прачечной. Услыша её крики сожаления, Тюльпан нашел её, пораженную, перед большим медным котлом, стоявшем на плите, откуда поднимался черный дымок.

- Твоя одежда, дорогой. Я поставила её кипятиться. О, Господи!

Да, одежда кипела шесть или семь часов, вода вся испарилась, на дне чана не осталось ничего, кроме потрескивающей и дымящейся ветоши и шляпы, от которой уцелели только чудом сохранившиеся поля.

- Вот чего никогда не произошло бы со Скоттом Бенсамом! - задумчиво констатировала Ненси Бруф. - Боже мой! что же делать?

- Я спрашиваю себя, можно ли прийти на деловую встречу, которая у меня назначена в городе, совершенно голым. Боюсьюсь, что это может быть неверно понято.

- Я придумала! Я заступаю в пять утра. Сегодня день отдыха. Будет удивительно, если я не найду в госпитале, во что тебе одеться. Там полная кладовая обмундирования с покойников!

- Нет, это не годится, - поморщился Тюльпан. - Эти вещи, приносят несчастье. Потом, опасно носить форму нелегально. И встреча у меня сегодня вечером.

Вернувшись в комнату, Ненси порылась в своем гардеробе. Сплошное разочарование. У неё была куртка, но с кружевным воротником, совсем не мужская, и ничего похожего на панталоны.

Тем не менее четверть часа спустя, когда сгустились су мерки, Тюльпан вышел из дома Ненси Бруф одетым. Ненси плакала, быть может от того, что он оделся, но в основном из-за того, что уходил.

- Ты вернешься, скажи? Ты вернешься, дорогой? Ты вернешься, мой супер-Бенсамчик?

- Не знаю пока, когда, ангел мой, но я вернусь, - поклялся он, зная, что никогда не вернется, но не давая ей впасть в меланхолию. Она махала ему платочком, пока он не скрылся за углом улицы, осторожно и достойно, как ходят лица духовного звания. На нем было длинное широкополое манто, закрывающее драные панталоны, и черный цилиндр. Все это было некогда одеянием квакера и до недавних пор подвешивалось на деревянном кресте, служа огородным пугалом на маисовом поле Ненси Бруф. Да, квакер не первой свежести.

3

Если самые великие начинания не кажутся безумием в тот момент, когда они задумываются, то их глупость, нелепость и выполнимость вдруг предстют воочию, когда отступать уже поздно. Именно в этом все больше убеждался Тюльпан, с каждым шагом все медленнее и неувереннее шагая к улице Глайель, где жили Диккенсы. Все, что он отказывался слышать в послании, переданном Большой Борзой - все эти слова о чести и признательности - теперь очень ясно всплыли в его мозгу и он почувствовал себя безоружным перед аргументами Летиции. Он знал её прямоту, силу её характера и подозрение стало переходить в страшную уверенность: Летиция не преклонится ни перед его, ни перед своей собственной страстью. А попытаться похитить её силой..., впрочем у него не было лошади, чтобы перебросить её через седло и ускакать галопом. Смертельная опасность, которой он подвергался, находясь в Филадельфии - опасность, которую он раньше упорно пытался преуменьшить теперь казалась ему все более реальной, и прогуливаясь среди достаточно плотной толпы в центральных кварталах он временами считал, что находится под наблюдением, и не только потому, что квакер получился довольно странного вида, но и изза его истинного лица. Слава Богу, становилось все темнее и все труднее что-либо прочесть на его лице.

Был ли он в какой-то момент готов повернуть назад? Возможно. Но вернуться с поджатым хвостом, чувствуя иронические взгляды Большой Борзой, презирая самого себя за то, что не исполнил своего намерения и отказался от встречи, которую, быть может, Летиция сама тайно ждет? Невозможно. Немыслимо. И всплывшее в памяти "Вперед, Фанфан, вперед 1, 0Тюльпан, труба зовет!" заставило его пойти твердым шагом, сжав зубы, не ведая, что произойдет, не зная, что он сделает, но решив сделать все, что нужно.

Пятнадцати минут ему было достаточно, чтобы набросать план, позволяющий избежать споров о чести, верности, признательности и прочих проблем, которые неизменно создаются в подобных ситуациях. Все очень просто: он не дискутирует ни секунды с Летицией. Все очень просто: он похитит её, на лошади, или нет. Все очень просто: это не он её похитит, а ужасный и таинственный квакер в высоком цилиндре, - шейный платок (тоже пугала) скроет лицо. Он наставит на неё пистолет, ибо у него есть пистолет, и скажет: