Мать кричала «Не болтайся под ногами, лезь в свой занорыш!».

Яков и отсиживался в библиотеке. Из дома тоже принес книги.

А новый жилец тем временем отсиживался у себя, в бывшей эайцевской квартире. Очень тихий, работящий оказался человек. В доме он один не знал о Яшкиной библиотеке. Целыми днями сосед, согнувшись, с лупой в глазу, корпел над ящиком со стеклянной, подсвеченной снизу, крышкой. Тонкими кисточками подкрашивал негативы фотографий. Макал кисточки в разведенную тушь. Иногда — в белила. Сотни чужих лиц, серых на белом фоне, серых на черном фоне, с белыми волосами и губами, теснились на Громадном столе. Там раньше стоял письменный стол Зайцева — в угловой комнате, меж двух окон… Яков один раз был у ретушера — послали за солью. Смотрел, как он работает. На стене, где прежде висел портрет профессора, осталось серое пятно. Серое, как лицо на негативе Больше Яков туда не ходил. Но однажды, сидя в «занорыше», услышал шаги и голоса на площадке второго этажа.

«Здесь поговорим свободно», — сказал ретушер. Другой голос спросил; «Значит, вы меня не забыли?» — «Забудешь вас! Как новенькие… Сколько уж прошло лет-то? Не меняетесь…» — «О том и речь, Борис Иванович! Время бежит, у меня все по-прежнему. Пришел к вам в надежде, что ваши золотые руки продвинут меня лет на пятнадцать». Ретушер сначала сердито отнекивался, но второй обещал хорошо заплатить, и они договорились. Второй сказал, что принес «и карандаш, и все что нужно», ретушер поворчал о какой-то «вредности», и они ушли.

— И это все? — спросил Андрей.

Яков кивнул.

— А ручка здесь при чем? — Андрей любил во всем добираться до сути.

— Тот самый карандаш, про который они говорили… Он у меня.

— Ну, ясно! Он подделывает документы, сосед твой. И голос у него, как у подделывателя, я же слышал…

Яков сердито и растерянно фыркнул:

— Что ты мелешь, какие документы?

— Тот, второй, украл чужой паспорт. Новенький, Фотография же там чужая, правда? Он и явился — чтобы ему перерисовали фотографию!

— А что значит «продвинут сразу лет на пятнадцать»? Тупица ты этакая!

— Сам тупица! В паспорте еще год рождения пишут, понятно тебе? Небось, и паспорта никогда не видел, он слишком тонкий для тебя, умника? — Андрей захохотал, довольный остротой. — Тонкие книжки тоже читать полезно… Хе-хе…

— Тупица есть тупица, — профыркал Яков и вылез из кресла,

— Если бы кое-кто не был моим гостем… — произнес Андрей…

Схватка была короткой и безуспешной.

Минут через пять они продолжали беседу.

— Он пришел исправлять не фотографию, а лицо, — отдуваясь, начал Яков — Передаю по буквам Лена…

— Не на того напал. Не купишь, — перебил Андрей.

— Да я серьезно! Пойми! Серьезно!

— Серьезно?.. Тогда — докажи, — сказал Андрей.

Вместо доказательства Яков поведал, что Борис Иванович спрятал некий предмет под косяком светового окна, на «черной» лестнице. И несколько раз ходил проверять, на месте ли спрятанное. А Яков две недели смотрел на это…

— Ага, ты смотрел-смотрел, не выдержал и взял? — догадался Андрей.

Яков шмыгнул носом, кивнул.

— Он у тебя в кармане? Ну и что? Лица исправляет, что ли?

Яков раскрыл левую ладонь, ткнул в нее пальцем, и Андрей увидел. В мясистой части ладони, что под большим пальцем, был желобок, Если надавить ладонью на острый край стола и несколько секунд подержать, останется такой шрам Правда, он затянется довольно быстро.

— Ну и что? — снова сказал Андрей

Яков выхватил краденый карандаш нацелился и быстрым движением провел на своей ладони вторую линию. Рядом с первой Линия сначала была красной, через секунду — побелее… Остался желобок — гладкий, чуть блестящий. Совсем как первый. Яшкина ладонь стала лепной — будто карниз. Андрей охнул. Яков ухмыльнулся и мелкими, плотными штрихами затушевал свою ладонь, словно лист бумаги и, когда с кожи схлынула краснота, Андрей увидел, что желобки исчезли.

— Никогда бы не поверил, — сказал он, чувствуя, что губы плохо слушаются, шея онемела, а в желудке холод. — Как же? Больно же, наверно, когда по живому, как по пластилину, это клетки, они живые, и эти… Окончания… Нервные окончания — они же чувствуют? А? Боль ощущают… — Андрей замолчал и сунул в рот пальцы. Прошепелявил — Но это фокус.

— А попробуй сам, — Яков протянул ему карандаш.

— Нет, этого не надо, — в панике отдернул руку Андрей и подумал: «Вот какой он, настоящий страх…» Потом вскочил, заметался по комнате, что-то взял с полки, переставил, вдруг рванулся к столу и схватил карандаш — тяжелый, теплый… И судорожно чиркнул себя по тому же месту на ладони, где тушевал Яков.

Желобок! Еще глубже! И никакой боли. Немного жжет и чешется. Прошло и это.

Тут Андрей завыл от восторга, а Яков рассердился:

— Ну? Что воешь? Никакой собранности… А дальше — как быть? Куда его девать?

— Дальше, дальше… — Андрей его не слушал. — Дальше? После подумаем, успеем! А тяжелый какой!

— Отнесем ученым. Жаль отдавать, поэкспериментировать бы, — сказал Яков.

Андрей крепче сжал карандаш и лихо, бодро уничтожил желобок. Бесследно. Подскочил к зеркалу, затушевал шрамик на подбородке. Был у него такой — след наших младенческих забав…

— А-а! Видал?! — завопил Андрей. Великолепные планы роились в его благородной, хотя и взбалмошной голове. А этот холодный скептик, умник, помешанный на Дарвине, — ледышка! Бесчувственный книгочей… Отда-ать?!

— Никому не отдадим! — крикнул Андрей. — Может, и отдадим, но потом, потом, а сначала — применим…

— Как намереваешься применять? — отозвался бесчувственный.

— Если Анечке Федосеевой ушки подправить, а? — вкрадчиво спросил Андрей-искуситель. — Лопушки? (Он показал, какие уши у Федосеевой). А? Любовь до гроба обеспечена…

Яков покраснел до шеи, но спросил очень тихо:

— А ты как употребишь? На чьи уши?

— Не твое дело.

— Согласен, — сказал Яков. — Анечка — тоже не твое дело… И запомни еще: мне купленная любовь не нужна. Даже любовь до гроба.

Помолчали Яков взвесил карандаш на ладони, спрятал. Вздохнул. Сейчас же Андрей тронул его за плечо:

— Яш, ведь я чего хотел… Этой штукой можно лицо поправить, а? Морщины, все такие складки убрать?

Яков кивнул.

— Мать стареет, — сказал Андрей. — За осень, говорит, так изменилась — не узнать… Позавчера, знаешь, стоит у зеркала, смотрит на себя и плачет. Я бы потренировался на себе, а потом как-нибудь ее подправил. Она же красивая!

Больше они не спорили. Решили отложить окончательные действия и пойти к Бобу — экспериментировать на хомяках. (Боб — это я. У меня в то время хомяки страшно расплодились. Только взрослых было двадцать девять штук)

И они пошли.

Наверно, Борис Иванович давно стоял у подъезда. Поднятый воротник заиндевел, морщины на лице казались фиолетовыми. Друзья потом рассказывали, что их поразили морщины — почему он свое-то лицо не отретушировал?

Заговорил Яков. Он задрал голову и сказал: «Карандаш взял я. Разговор на лестнице подслушал я. Вы ретушировали лицо. Мой друг все знает». Ретушер ответил: «Чего же стоять? Пойдемте, куда шли». И они направились к проспекту, на шум машин. Ретушер сразу заговорил — как будто включили магнитофон. Казалось, ему не нужны слушатели, только бы выговориться, вывалить все, о чем он молчал много-много лет.

Тридцать лет назад он уже был ретушером, очень хорошим, известным среди фотографов. Работал у самого Фогельмана — в лучшей московской фотографии, где снимались все знаменитости. Артисты. Летчики, Генералы. Ретушеры трудились крепко, до глубокой ночи. Тот человек, о котором речь, ждал его дома, ночью, в пустой комнате. Неизвестно, как проник — соседи его не впускали. Он ждал хозяина, стоя под яркой пампой. Лицо освещено. Здоровое, большеглазое, но — мертвое. Под лампой стояла огромная кукла, манекен из витрины. Ретушерский глаз Бориса Ивановича увидел это сразу. Кто-нибудь другой, кому не приходилось, как ретушеру, «убивать лицо» на фотографии, а затем, чертыхаясь, смывать ретушь и начинать все сначала, — кто другой не заметил бы мертвенности в лице гостя. Но потом начал бы ежиться, приглядываться… Почему же так неловко, вроде даже стыдно было смотреть на здоровое, красивое человеческое существо?