Полковник посмотрел на нас задумчиво и ответил:
— По-моему, не пытались.
— А точно вы не знаете?
— На Москву не пытались, а за других не отвечаю.
— Так они собирались! — сказал я
— Раздумали, — сказал полковник, — Я бы на их месте раздумал. Ведь ты остался в живых, и увезти тебя не удалось, а план они обсуждали при тебе. Если противнику стал известен план наступления, его положено отставить. Ясно?
Я надулся от гордости и сказал, что сейчас, наверно, наши следят за космосом изо всех сил, чтобы не дать космическим захватчикам высадиться где-нибудь еще. Полковник посмотрел опять задумчиво и ответил:
— Чего не знаю, того не знаю, — и стал прощаться.
По его задумчивым глазам было видно, что он-то знает и что следят за космосом здорово.
— А если бы Степка не отключил телескоп, тогда как? Они бы отставили свой план? — спросил я, когда полковник уже выходил из комнаты.
Разговор был у нас дома. Я еще не ходил в школу. Больше лежал, ноги были слабые. И очень мне запомнилось, как полковник во всей парадной форме стоит у чашей двери, принимает у матери свою фуражку с шитым золотом околышем и говорит:
— Степа Сизов свой долг выполнил честно. Это главное. Насколько же он попортил захватчикам игру, пусть они и прикидывают… У нас все благополучно пока.
…Да, все кончилось благополучно. Еще что замечательно; у Сурена Давидовича совсем прошла астма, а у профессора Быстрова сердечная болезнь. А Валерка как-то сразу подрос за это время и, если его пытаются обозвать «краснобровкин», тут же дает по шее. По-моему, у него и брови погустели, не такие уже розовые полосочки, как прежде. И ребята некоторые выросли — сразу на ладонь-полторы.
Все кончилось благополучно. Только я никогда, ни за что не поднимусь больше на холм к телескопу. Даже на открытие памятника Вячеславу Борисовичу Портнову. Не могу и никогда не смогу простить себе и всем остальным, что мы кричали, радовались, перевязывали царапины. Вспомнить этого не могу. Мы были живы и радовались, а он, спасший нас всех, был мертв и лежал у стола радиостанции, вытянув руку.
Он вернулся на машине к телескопу и прямо пошел в аппаратную. Часового обезвредил «посредником», закрылся в аппаратной и вызвал Москву. Он успел передать почти все, одного не успел — сказать, чтобы отключили высоковольтную линию, и тут пришельцы взломали дверь, схватили его, а он вырвался и застрелился.
Пришельцы вынули из его руки пистолет и оставили Вячеслава Борисовича лежать. Мы не знали, что он там. Людей сажали в машины, они кричали «ура» и пытались качать офицеров, и все радовались, и никто не знал, что Вячеслав Борисович застрелился, чтобы не выдать Степана, и этим спас его, а может быть, и всех живущих на Земле.
АЛЕКСАНДР МИРЕР
Перелепи мое лицо
Перелепи мое лицо, скульптор…
Был синий, ледяной январский день. На улице пахло яблоками, а здесь, на лестнице, — теплом и масляной краской. В просторной лестничной шахте столбом золотистой солнечной пыли стояла тишина. Андрей задремал в тепле. Он сидел, прислонившись к выпуклым стеклянным ромбам светового окна, и ждал друга Якова. От окна тоже веяло теплом. Да, в старом доме много старинных бессмыслиц! Например, вторая, «черная» лестница, которой никто не пользовался, кроме Якова. Свет на нее проникал лишь с «парадной» лестницы сквозь полупрозрачные световые окна. На втором этаже, где сидел Андрей, одного ромба в медном переплете не хватало. Какой-то досужий человек его вышиб, а это, поверьте, было нелегко… Гак вот, Андрей очнулся, когда из ромбовидного отверстия вместе с запахом истлевшей мебели вытек знакомый голос.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказал Яков.
Друг Яков, несмотря на свои неполные тринадцать лет, выражался кратко и определенно. Всегда. С кем бы ни беседовал. Сейчас с ним говорил взрослый — приставал с какой-то чепухой. К мальчишкам часто пристают, не ты ли разбил, сломал, утащил? Яков был не из тех, кто ломает или тем более тащит. В подобных случаях он объяснялся четко и холодно — каждое слово, как ледяной кубик.
Андрей прислушивался к разговору на «черной» лестнице с привычной завистью: как говорит! Ну и Яков… Но через минуту учуял, что лед Яшкиных слов вроде бы мутноват. И тепловат… Ого!.. Взрослый голос каркнул презрительное «Воришка!», а Яков — смолчал. Странно.
Хлопнула дверь на «черной» и сейчас же — на «парадной». Из своей квартиры вылетел Яков. Съехал по перилам, спросил, свирепо оглядываясь на Андрея:
— Идем к тебе?
— На улице замерзнем. Градусов двадцать, — сказал Андрей. — А кто там приставал, на «черной»?
— Борис Иванович, со второго этажа. Поговорим у тебя…
И все, и стоп. Теперь приходилось ждать — раз Яков отрезал.
Мы дружим втроем: Яков, Андрей и я. Что наш друг Яков необыкновенный человек, мы с Андреем поняли давно. Еще во втором классе. Был случай — Яков читал на уроке. Учитель увидел и отобрал книгу — толщиной со все наши учебники, взятые вместе. Название не помню, слишком уж ученое… Кирилл Николаевич поставил Якова у доски, книжищу отнес на свой стол, заглянул в нее. И зачитался, понимаете? Читал минут семь, а на уроке это целая вечность. Потом книгу не отобрал, а вернул Яшке — тот уже успел нарисовать на доске корабль и еще написать сверху: «Галеон XIV век». Вернули ему книгу! Мы по детской беспечности не придали этому событию значения. То есть сначала не придали. Но после убедились, что Кир-Ник смотрит на Яшкино читательство «вот так» — сквозь пальцы. А сам Яков «развернулся во всей красе и стал себя вести, как в избе-читальне». Это все — выражения Кир-Ника, который всегда изъяснялся мудрено. Но когда мы были в третьем классе, он не выдержал и отобрал у Яшки «Происхождение видов» Дарвина. Даже вызвал родителей.
Хороший человек, а поступил плохо. Впрочем, откуда ему было знать, что у Якова такие родители? Яшка молчал, к себе домой никого не пускал, даже нас. Буркнет; «Да ну их…» и спрячется за книжкой. Он говорил мало, зато читал при всех удобных и неудобных случаях. И в тот день, когда он шел по заснеженному, солнечному переулку в гости к Андрею, к другу, было видно, что идти ему никуда неохота. Сидел бы и читал…
Необыкновенные люди — все чудаки. Это уж точно.
Войдя к Андрею в комнату, Яков сказал:
— А хорошо у тебя. — И огляделся, будто попал сюда не в тысячный раз, а в первый. Залез с ногами в большое кресло и стал совсем маленьким, совсем тощим — шмыгал носом. Правую руку он почему-то держал за отворотом пиджака. «Как простуженный Наполеон при Ватерлоо», — рассказывал Андрей. Потом рассказывал мне, а Якову он ответил:
— Да чего… Ничего хорошего не вижу…
— Тихо и чисто… Все равно не поймешь… Блестит все.
Андрей эту блеск-показуху ненавидел, вел из-за него бои с матерью. Нескончаемые, как у Наполеона. А она сочинила издевательскую песню о сыне: «Тупицам-взрослым не дано постигнуть нас, безмерно-сложных, — как ценно от бутылки дно, когда его в карман положишь». Всем, кроме сына, песня очень нравилась. И нам с Яковом.
— Где уж нам понять, — сказал Андрей. — Послушай, почему этот, со второго этажа, назвал тебя вором? И ты — стерпел?
— А я и есть вор, — Яков выдернул руку из-за пазухи и брякнул на стол металлическую авторучку. И уставился на нее, как цыпленок на удава.
— Ха! — выдохнул потрясенный Андрей. — Шариковая? Да зачем? Да я бы тебе, — он потянулся к столу, договаривая: —…подарил.
Яков мгновенно спрятал ручку. Отрубил:
— Такого не подаришь.
И рассказал странную историю — о дружбе, о любви к чтению и о соседе со второго этажа, ретушере по профессии.
Борис Иванович появился а Яшкином доме недавно — осенью. Он поменялся квартирами со вдовой профессора Зайцева. Яков дружил с профессором — по-моему, это не удивительно. Профессор давал Якову те книги, которые наш друг читал в классе и прочих местах. Потом Зайцев умер. В конце лета. И его жена сказала, что часть своей библиотеки профессор завещал отдать Якову. Но куда поставишь такую уйму книг? Там было штук четыреста, и все толстые. С родителями и заговаривать не стоило, куда уж… Подумав, Яков решил устроить библиотеку на «черной» лестнице, на просторной площадке третьего этажа. Набрал ящиков из-под апельсинов, отгородил закуток — прямо под лампой. Получилась библиотека-читальня. Никто не мешает, потому что дом старый, малолюдный, а ход на улицу давно заколочен. Намертво.