— Заноза решил. А тебе задурил голову, чтоб ты вообразил, будто от тебя что-то зависит. Он хочет стать для тебя важнее, чем я, и успешно над этим работает. Ну, удачи вам обоим, — Лэа упала обратно в свое кресло, крутанулась так, чтоб оказаться к Мартину спиной. — Ты дурак, а он этим пользуется.

И вот что с ней делать? И при чем тут вампиры? Да ни при чем, оказывается. Просто ревность.

— Лэа, — Мартин старался не выпустить улыбку в голос, но у него не очень получилось, — никто и никогда не будет для меня важнее, чем ты. Даже самые коварные и хитрые упыри, мечтающие захватить Тарвуд и всю вселенную.

— Тогда выкинь вампиршу с острова! — велела Лэа стене или акварельному пейзажу, на который смотрела.

— А вампирша к тому, что я тебя люблю, не имеет никакого отношения. Это дела Занозы, пусть он сам их и решает. Если мисс дю Порслейн нарушит правила, я ее убью. Договорились?

— Ладно, — Лэа развернулась обратно. — Но если не вампиршу с острова, то в ресторан в Москву, и погулять. Прямо сейчас. И переоденься во что-нибудь приличное. 

Отношение к людям или отношение к их отношениям? Что именно делало характер Лэа таким… сложным? Действительно ли она считала, что все вокруг либо тупицы, либо злоумышленники? Или она думала, что люди становятся такими только когда у них завязываются связи с другими людьми? И тогда один превращается в безмозглую жертву, а второй — в подлеца? Сама она утверждала, что не считает нужным лицемерить, и говорит вслух то, что все остальные молча думают. Объяснить ей, что не все, и не про всех думают плохо, Мартин так и не смог. Лэа не верила в это. Возможно, потому, что сама думала — именно про всех. И про всех — ничего хорошего. Однако, со свойственным ей очаровательным эгоизмом, она не распространяла дурное мнение на себя. И на свои отношения.

Лэа была хорошей — это правда. И ее любовь была настоящей — это тоже правда. И Мартин любил ее по-настоящему, ведь не могла же Лэа быть жертвой. И это тоже — правда. Самая важная правда.

До остальных людей и мнения Лэа о них, Мартину обычно не было дела. Правда, теперь под общую гребенку попал Заноза. Но попал ли? Или это просто ревность? А если ревность, то опять-таки, к кому? Лэа ревнует Мартина к Занозе? Или Тарвуд к Мартину?

Хотя, упырю в любом случае досталось.

А всем, кто удивлялся — вслух — тому, что Мартин любит жену, потакает ей, прощает ее выходки, терпит даже то, что у нее есть другой мужчина, он мог сказать одно: Лэа нельзя не любить, потому что ее невозможно понять. Лэа — это вопросы без ответов, а что может быть увлекательнее для бессмертного, чем решение неразрешимых задач?

И еще он ее любил за непредсказуемость. Заноза был неожиданней, но Лэа порой могла посоперничать с упырем.

Портал в Москву она открыла сама. Из позднего вечера в золотой, медовый закат. И Мартин сначала не узнал место, потому что они никогда не были здесь вдвоем, и он никогда не думал, что будут.

Журавенка — один из множества скверов, разбросанных по центру Москвы. Крошечный пруд, клены, плакучие ивы, зеркальная вода. Воздух, пронизанный косыми лучами прозрачно-золотого заходящего солнца. Оттеняя летнюю зелень багряным осенним кружевом, в зеркало пруда гляделся домик, вокруг которого, для которого и был когда-то разбит этот сквер.

Мартин хотел, чтобы здание походило на упавший в воду кленовый лист. Острые углы, плавные изгибы, все на просвет багряное и золотое с каплей бронзы. Нет, он не был архитектором, он просто рисовал. Но художников тогда, после войны, тоже не хватало. Для восстановления города, для воскрешения, хватались за любые идеи.

В том числе, и за его.

— Я думал, там кафе, — сказал Мартин.

— Вообще-то, да, — призналась Лэа, — но оно такое классное, что я его считаю рестораном. Мартин, я ненавижу, когда ты демонишься и когда Заноза упырится. Но я знаю, что этому домику почти сто лет, и я знаю, что это ты его нарисовал. И что в Москве ты появился шесть лет назад, так что в конце войны тебя тут быть не могло. Но ты все равно был. В общем, я хочу сказать, иногда хорошо, что ты демон, потому что это место, как будто сделано специально для меня, и ты, наверняка, про меня и думал, когда его рисовал.

— Эти эскизы, послевоенные, они же все были анонимными.

Художников не хватало, и, наверное, на идеях, на спасении города, можно было заработать. Но все они, и художники, и архитекторы, и инженеры, и программисты, и бизнесмены, и еще множество людей, не сговариваясь, отдавали свои работы, свои мысли, оставаясь безымянными. Просто выкладывали в сеть.

Те, кто остался в той Москве, сравненной с землей, разрушенной бомбардировками, наблюдали, как возрождался город, как их мысли воплощались в улицах и зданиях. А Мартин, ушедший на сотню лет вперед, увидел Москву воскрешенной. Живой. Шесть лет прошло, а он все еще нет-нет да натыкался на «свои» дома, «свои» скверы, «свои» узоры на перилах набережных…  В мыслях он возвращался на миг в город, которого не было, умиравший от смертельных ран. И тем счастливее было возвращение. Тем сильнее он влюблялся в эту Москву. Настоящую.

Про Журавенку он, впрочем, знал давно. Место известное. К тому же, центр.

Он не знал, что Лэа знает. Никто не должен был…

— Я же искусствовед, Змееныш, ну ты что? — Лэа рассмеялась. — Думаешь, я не узнаю твой стиль? Обычно ты слишком полагаешься на ассоциации, поэтому твои рисунки или невнятны, или выносят мозг. Но иногда тебе удается понять, как думают зрители, и тогда получается вот так, — она кивнула на плывущий над водой дом-листок. — Красиво. Жаль, что тебе скучно в реализме. Хотя, я тебя не за это люблю. Пойдем, я хочу есть и хочу мороженого!

Драгоценный, неожиданный и от того еще более радостный подарок. Лэа, с ее искренностью, если уж хвалила, то говорила чистую правду. Но дело было даже не в похвале, не в том, что ей нравилась Журавенка, а в том, что она знала — этот сквер и этот дом придумал Мартин. И поэтому привела его сюда. Чтобы в своей манере, без намека на все, что считала сентиментальностью, глупостями и романтикой, сказать «я люблю тебя», «я думаю о тебе», показать, что ей интересно то, что он делает.

Это важно. Это хорошо. И… ну, просто хорошо! Ради того, чтобы Лэа захотела помириться именно так, стоило поссориться. Наверное. Раз уж не ссориться не получается.

— А насчет Занозы, — без предупреждения заговорила Лэа, когда принесли мороженое, четыре разноцветных шарика с четырьмя разноцветными топингами, — я не говорю, что он хочет захватить Тарвуд и напустить вампирскую чуму на всю вселенную. Это же Заноза, господи, покажи ему больного чумой, и он последнюю кровь отдаст, чтоб его вылечить. Нет, он у нас хороший. Но только когда сытый. Чем он голоднее, тем опаснее. Ты об этом помнишь?

— Мы с тобой его вообще без крови видели, голодным до смерти, и ничего.

— Он двигаться не мог. А то неизвестно, что было бы. И что бы от нас осталось. Мартин, не зли меня снова. Вампиры теряют разум, когда теряют кровь, это правило без исключений. Мне бы очень хотелось, чтоб ты всегда знал, что Заноза может стать опасен. Или я начну переживать за тебя, и запрещу вам пить вместе.

Мартин не рассказывал ей про «Нандо». Не рассказывал о том, как Заноза дал ему пистолет, велел стрелять, если он слишком долго будет пить кровь у какой-нибудь из пришедших к нему девушек. Голодный Заноза был опасен настолько, что даже сам это понимал. И сам себя боялся.

Смешной упырь.

Действительно, страшный.

Но даже если он потеряет разум и кровь, сохранив способность двигаться, даже если голод станет единственным чувством, Лэа может не бояться за Мартина. Его кафарх[11] только и ждал возможности сойтись в бою с тварью, которой станет Заноза.

Нет… не в бою. Заноза сказал, это будет игра. И она понравится им обоим, даже если один ее не переживет.