Тот факт, что объемлющее, не становящееся предметом, тем не менее ощущается у Ницше во всякой мысли об истине, определяется этим первоистоком, благодаря которому идеи Ницше не сводятся к психологическим или каким-то иным подобным представлениям, не заходят окончательно в логический тупик, не превращаются в ту или иную точку зрения, но остаются философскими.

Философствование возможно только при посредстве разума, который изначально сам себя постигает (хотя всё содержание поступает к нему от чего-то иного, чем он сам); только если разум методически наличествует в своей объемлющей, проясняющей, стимулирующей неизбежности, только если он уже не смешивается с голым рассудком и фиксирующим интеллектом, с задаваемой теми или иными целями конечностью, и прежде всего, если разум в расчленённом целом своих функций осознаётся посредством философской логики, философствование может оставаться верным себе в едином великом движении своей истории. Исключительно в той мере, в какой философская проницательность удачно осуществляется также и в логическом аспекте, разум обретает мощь. Если понимать разум в этом смысле, то собственное философствование Ницше оказывается для нас единственным большим достижением разумности, при том что полной логической ясности, ясности вплоть до самых своих границ, разум в этом философствовании не достиг. [43]

Однако, может быть, это намкажется, будто задача, которую ставит перед собой мысль Ницше, решается таким образом. Тогда отнюдь нет безоговорочной уверенности в том, что она самому Ницше могла казаться такой. Истина для него не только выходит за пределы всякого разума (пусть даже эта истина отыскивается и воспринимается, и обретает возможность сообщаемости всегда посредством разума), но, по-видимому, «истина» представляется ему существующей вне разума и вопреки ему — необъятной, завораживающей и страшной тьмой. То, как он говорит об этом, осуществляя некий трансцендирующий прорыв, по необходимости более умалчивая, чем разъясняя, можно будет увидеть в следующей главе.

«Разложением разума» Ницше положил некое новое начало — открыл путь нахождения более глубокого разума; в философии должна вспыхнуть новая гигантомахия. Подобная борьба должна вестись в каждой душе, пробуждающейся в эту эпоху. Но борьба эта имеет два аспекта. Заново удостоверяющийся в самом себе разум борется с соединённой с ним ночной сущностью, без которой он сам утрачивает своё содержание; и одновременно он борется против своего врага в лице того, что радикально не поддаётся разумению и противоречит ему.

Жизнь и мысль проистекают из некоего объемлющего, всё ещё ищущего себя и присутствующего всегда в таком качестве разума, который критически определяет свои границы, чтобы постоянно прояснять и вовлекать в собственное движение то, что за ними, который противостоит бытию, благодаря которому есть он сам и которое не есть он. В своей борьбе, однако, он как бы соединён с этим противником, который в нём и в котором он набирает рост.

Но тот же самый разум видит пред собой и радикально противоположную волю, которая не желает, чтобы какое-либо движение её проясняло, пользуется со своей стороны в качестве средства интеллектом и все высказывания разума, лишённые их жизненной основы, вбирает в свою произвольную, голословную речь. Эта воля стала добычей ночи, хаоса, пред лицом которых возводит тот или иной мнимый порядок, в силу чего способна вести речи, исполненные обманчивой разумности, чтобы подорвать разум в нём самом.

В этой борьбе опробуются крайние средства. Похоже, что во всех трёх аспектах (большой разум, тьма ночи, воля, противоположная разуму) Ницше допускает крайние высказывания. Потому в этой борьбе разум должен стать таким, каким он, возможно, уже был, но ещё себя не понял; он должен прорваться сквозь всё, даже и познанные границы и в этом действии в конце концов вновь выйти навстречу самому себе. Здесь, если Ницше действительно представлял собой решающее событие, находится ключевой пункт философствования будущего.

На первый взгляд положения Ницше могут означать всё что угодно; для нас они в конечном счёте сливаются в движении «большого разума». По возможности это должно быть подтверждено даже в самых тёмных местах, там, где кажется, что Ницше отрёкся от истины в трансцендирующем прорыве.

Истина в трансцендирующем прорыве

Обнаружение границ наукиоткрыло пространство для ещё ищущего собственную почву философствования. Теория истины, присутствующей в жизни поставила истину перед возможностью либо потерпеть крах, либо ограничить себя рамками заблуждения, необходимого для той или иной формы живого. Страстная воля к истинепоняла самое себя, но так, что увидела себя постоянно исчезающей в ином истины. Наука, по свей видимости, превратилась обратно в философствование, истина — в жизнь, воля к истине — в тьму собственных предпосылок. Всякий раз вопрос об истине приводил к пропасти: Ницше всюду испытывает потребность совершить прыжок. Разорвав круг, он осуществит в конце концов трансцендирующий прорыв, двусмысленность которого, выражена ли она в крайности формулировок, или в молчании, впервые демонстрирует или скрывает подлинную основу мышления Ницше об истине.

Вопрос об истине — вопрос вопросов, по смыслу совпадающий с вопросом о бытии для нас — отражает стремление вникнуть в непроницаемые предпосылки какого бы то ни было претендующего на действенность мышления и деятельности. Тем самым вопрос этот повергает спрашивающего в состояние беспочвенности, он ставит под сомнение абсолютно всё, что выступает как нечто определённое; помещая спрашивающего в максимально широкий горизонт, вопрос этот отрывает его от всякой основы.

Данный вопрос тотчас отдаляется от своего изначального смысла, если та или иная неотрефлексированная предпосылка воспринимается в нём, в свою очередь, как нечто само собой разумеющееся, ограничивая этот вопрос. Но так как в мышлении невозможно сделать шаг без определённости, т. е. без какого-нибудь умеренного ограничения, то истина в тот момент, когда о ней заходит речь, уже становится той или иной особенной истиной; таковая обнаруживает собственные границы и проявляется посредством того, что она не есть истина как таковая. Что есть, собственно, эта последняя, в сущности, спросить нельзя, так как в силу своей неопределённости данный вопрос ещё лишён предмета. Но тем не менее оперируя подобной неопределённостью, которая не есть ничто, можно, осуществляя философское трансцендирование, удостовериться в том, что есть истина.

Философская мощь Ницше проявляется в том, что он постоянно преодолевает какую бы то ни было форму истины, моментально стремящуюся выдать себя за истину саму по себе. Всегда существует лишь как бы наместник истины, но не она сама.

Если до сих пор нашей темой был анализ Ницше каждой из форм подобного наместничества, то теперь предстоит посмотреть, как Ницше философствует согласно критериям истины, остающейся полностью неопределённой, истины в её безграничности, в которой всё в конце концов кажется ничем. Ибо если вместо того чтобы ставить под сомнение каждую из определённостей истины, всё же внимательно прослеживают истину как таковую, то она исчезает в лишённой горизонта бесконечности неопределённого. С успехом говорить о ней в трансцендирующем смысле можно только негативно. Для Ницше она непередаваемаи проявляется лишь косвенно; она — опасность, она — смерть, она даже тот первоисток, благодаря которому в мире может иметь силу следующее положение: ничто не истинно, всё позволено.

Непередаваемость истины

Граница собственно истины во всякой определённости её вот-бытия задаётся её непередаваемостью; последняя упоминается в диалоге, который Ницше заставляет вести некоего старика со скептиком Пирроном. Пиррон претендует на то, чтобы учить людей, но косвенно, без фанатизма: «Я буду предостерегать людей от себя самого». Он хочет стать учителем недоверия, «недоверия, небывалого ещё доныне, недоверия ко всему и ко всем». На упрёк, что и его слова суть слова фанатика, утверждающего, что истина, в данном случае истина подобного недоверия, установлена, Пиррон уточняет: «Ты прав, я буду недоверчиво относиться ко всем, и своим даже, словам». Старик: «Если так, то тебе останется только молчать». В ходе дальнейшей беседы старик высказывает сомнение: «понимаем ли мы теперь друг друга вполне?» Когда Пиррон начинает смеяться, он его спрашивает: «Ты молчишь и смеёшься, не в этом ли теперь вся твоя философия?» — и слышит из уст Пиррона: «Право, это была бы не самая плохая» (СЕТ, 352–353).