– Ходи.
Джафару очень хотелось бы как следует обдумать следующий, и он поднял на эмира умоляющий взгляд. Неожиданно Тамерлан добродушно подмигнул.
– Неужто не хочешь выиграть? Хвалиться же будешь, что самого эмира обыграл!
Страх у Джафара пропал и не возвращался до самого десятого хода, когда Тамерлан, двинув фигуру, уронил короткое:
– Достаточно.
Джафар помертвел, поняв, что проиграл. Сейчас эмир прикажет отволочь его к палачу…
– Расскажи, как ты стал играть с ним? – спросил Тимур.
– А? – встрепенулся торговец, погруженный в черные мысли о предстоящей встрече с заплечных дел мастером.
– Как ты стал играть с ним? – терпеливо повторил Тимур. – Почему?
– Я? – выдавил Джафар, блуждая глазом по шатру. – Он сам напросился…
Тимур стянул с мизинца правой, увечной руки массивный перстень с рубином.
– Лови, – и бросил маркитанту.
Почти не соображая, что делает, Джафар поймал драгоценность на лету. И лишь ощутив его вес на ладони, понял, что страхи беспочвенны и никакой палач ему не грозит. Стиснув кулак до боли, торговец боялся его разжать, опасался, что щедрый дар окажется сладким сном, исчезнет, подобно миражу.
– Сам напросился? – переспросил Тимур. Сжимая в кулаке ощутимо вещественный перстень, Джафар постепенно оживал.
– Он сказал, что в его стране есть такая же игра, – ответил торговец.
Тимур жестом призвал к молчанию. Взял с доски фигурку слона и принялся вертеть ее в пальцах, размышляя. Торговец играл неплохо, хотя до мастера ему, разумеется, далеко.
Тем временем маркитант решился все-таки разжать кулак и взглянуть на эмирский дар. Оправленный в золото рубин был некрупным, но чистой воды – отражая свет лампы, он бросил веселый, алый блик.
– Ты правильно поступил, придя ко мне, – нарушил затянувшееся молчание Тимур.
Поглощенный созерцанием драгоценного камня, торговец забыл про все на свете. Голос повелителя вырвал его из приятных дум, и Джафар едва не выронил перстень.
– Будешь приходить и впредь, – велел эмир, словно не заметив оплошности маркитанта. – Перстня не теряй, он послужит тебе пропуском. Когда я тебя позову, приходи и рассказывай все, что узнаешь нового о нем и той земле, откуда он пришел. Но запомни, никому ни слова. Будешь хвалиться, прикажу отрезать язык и скормить его псам. Понял?
– П-понял… – промямлил Джафар.
– А теперь ступай прочь.
Громко пыхтя, толстяк задом пополз к выходу, в поклонах припадая к ковру.
Тимур поставил слона на квадратик шахматной доски. Следующий ход слоном нанес бы противнику поражение. Торговец сумел загодя понять, что проигрывает. Сметлив. Это хорошо… Полезно. Раз сам навязывается, значит, будет стараться, из кожи вон лезть. Пусть слушает россказни иноземца. Для начала. А потом… Потом Тимур найдет ему и другое применение.
Глава седьмая. ДЖАВЛЯК [26]
Дмитрий не просто изменился – он обрел спокойствие. Вернее, какое-то странное, глухое безразличие: не все ли равно, что происходит вокруг: насилуют ли женщин, убивают ли детей. Сам он по-прежнему воздерживался и от того, и от другого, но предсмертные вопли и безнадежные мольбы о помощи больше не задевали его, не будили желания вмешаться и защитить.
Дни похода складывались в месяцы, а Дмитрий не получил даже царапины – будто его заговорили от кипящей смолы, камней и стрел. Он кидался в самую гущу схватки, словно подсознательно искал смерти, которая положила бы конец всем кошмарам. Предупреждающий о грозящей опасности “комариный писк” исправно продолжал звучать, но зачастую оказывался бесполезен – если стрелы тысячами взметаются в воздух, затмевая порою солнечный свет, возможно ли увернуться от всех до единой? Но, казалось, помимо панциря на нем был еще и незримый доспех, отводящий стрелы или пущенные из пращи свинцовые шарики. Все это доставалось другим. Его десяток свято верил, будто нового ун-баши хранят некие вышние силы, и в гуще боя старался держаться поближе, словно надеясь, что невидимый защитник их командира обережет всех, кто рядом. Воспользовавшись этим суеверием, Дмитрий превратил свой десяток в слаженный отряд, который мог сражаться, как единое многорукое существо, ощетинившееся сталью. Когда бой распадался на множество отдельных поединков, где каждый был уже сам за себя, его десяток, подобно римским легионерам, по-прежнему действовал сообща.
Дмитрий научился убивать и не думать, зачем, не искать никаких оправданий. В сече он стал чувствовать себя, как рыба в воде, причем с таким ощущением, словно ему всегда не хватало именно этого наполненного криками, стонами, проклятьями и звериным визгом воздуха, тяжелого, бьющего, казалось бы, в самые уши дыхания противника, звонкого лязга оружия и тупого скрежета проламываемой брони.
Он считал, что немилосердная и жестокая судьба все-таки пощадила его: он не раз видел башни, сложенные из отрубленных голов, но сам не принимал участия в их строительстве, в добыче для них строительного материала. За него резали беззащитных пленников воины десятка – и развлекались при этом, как умели: резали живьем, потихонечку, чтобы насладиться хрипом умирающей жертвы; рубили наотмашь по две головы одним махом. Простые житейские радости средневековой войны.
Дмитрий заслуженно прослыл отчаяннейшим бойцом – если и не во всем войске, то в большей его части. А такому воину лишь в радость и забаву сама сеча. Эта слава берсерка и помогала ему избегать участия в бессмысленной резне: по окончании боя на лице Дмитрия неизменно появлялось выражение брезгливой скуки. Его не принуждали. В их понятии он был малость чокнутым. Дмитрий это понимал, но ситуация его устраивала: чем он страннее, тем больше к нему интереса.
Сила Дмитрия превращала доставшийся ему бастард в безжалостную косу смерти: он разрубал щиты и панцири, раскалывал шлемы, как орехи. Выковал этот бастард отличный мастер, и всякий, кто попадал под удар тяжелого, заточенного клинка, уже не вставал. Перед одним из сражений он вышел на поединок против конного бойца, нахально опередив официального поединщика. Всадник был прекрасно вооружен: с головы до ног в броне. А вот конь… Удар меча был страшен: вывернувшись из-под самых копыт, Дмитрий обезглавил невысокую лошадь прямо на скаку. И был награжден громоподобным ревом войска: обезглавленный конь, хлеща кровью из перерубленных артерий, по инерции проскакал еще с десяток шагов, а потом завалился на бок, придавив всадника. Это было зрелище.
Он дождался, пока оглушенный падением всадник придет в себя и выберется из-под мертвого коня, а потом подошел к нему и отправил седока в небытие вслед за лошадью, одним ударом развалив до пояса. По-человечески-то вражескому воину не следовало давать подняться – и благороднее, и милосерднее было бы прикончить его сразу. Но Дмитрий больше не играл в благородство, и удар, располовинивший пластинчатый нагрудник бойца, был своего рода театральным зрелищем.
Зрелищем, предназначенным для Тамерлана.
Временами собственная убежденность, что рано или поздно он “возьмет в оборот” Тимура, даже самому Дмитрию представлялась параноидальной. Но ему давно уже стало наплевать, маньяк он или нет. Весь смысл здешнего существования сосредоточился на Тамерлане, и никто другой был ему не нужен.
* * *
Шатер принца Халиль-Султана был поменьше, чем у его хромоного деда, однако дорогой тканью, расписными столбами и драгоценным убранством был вполне способен произвести впечатление на простую солдатскую душу. Но хотя в шатре высокопоставленного сановника (а четырнадцатилетний мирза Халиль-Султан не кто-нибудь – принц!) Дмитрий оказался впервые, однако рассматривал интерьер лишь с вялым интересом: золота и серебра хватало с избытком – окованные серебряными лентами сундуки и лари по стенам, золоченые доспехи и оружие и, конечно, одежда, от блеска которой рябило в глазах.
Скрестив ноги, Халиль-Султан восседал на низенькой широкой софе, заваленной подушками, шитыми золотой нитью. И сиял золотом сам – не человек, а манекен из витрины, оформленной под картинку из “Тысячи и одной ночи”. Впрочем, скорее это напоминало сцену из видеоклипа по восточным мотивам – все светится, сверкает, сплошные блестки и бисер; сейчас режиссер крикнет: “Мотор!” – и появятся десяток смазливых статисток, игриво поводящих бедрами под прозрачными шальварами и выставляющих напоказ оголенные пупки.
26
Джавляк – буквально “голыш”; секта бродячих монахов, адепты которой получили прозвище голышей за обычай сбривать на теле все волосы, вплоть до бровей.