— «Всю-то силушку положишь и заплакамши пойдёшь», — повторил отец, чувствуя, что в этой частушке, сложенной народом, вся правда и вся горечь его жизни.

— Неужто не найти на Аршинникова управу?

Отец усмехнулся, обнял меня:

— Опасно мыслишь, сынок… Что с этой пиявицей ненасытной поделаешь? В его руках всё. Пеньку кто нам— для обработки даёт? Аршинников. Продуктами кто в долг снабжает? Аршинников. Кто бечеву с выгодой для себя скупает и потом астраханским рыбакам перепродаёт? Опять же Аршинников. В его руках и деньги, и пенька, и лес, и вода. А ты хочешь, чтобы я на него руку поднял… Опасно мыслишь, сынок, — повторил отец.

Мои «опасные мысли» были схожи с думами многих моих сверстников. Помнится, в биографии Николая Островского есть один любопытный эпизод. Однажды Островский в детстве принёс домой где-то с трудом раздобытый им французский роман. В книге был выведен самодурствующий граф, как две капли воды похожий на горбатовского Аршинникова. От безделья граф издевался над своим слугой как только мог.

Читая вслух этот роман матери, Островский решил внести в него свои исправления. В книге было написано, что после каждого удара лакей униженно улыбался и уходил. Островский же прочёл это место так: «Тогда лакей обернулся до этого графа да как двинет его по сопатке! И то не раз, а два, так, что у графа аж в очах засветило…»

Мать прервала чтение: «Погодь, погодь! — воскликнула она. — Да где же это видано, чтобы графа по морде били?!» Она не верила, что простой человек мог постоять за самого себя.

Отец мой точно так же думал. Он не умел постоять за себя, не смел руку поднять на горбатовскую «пиявицу ненасытную».

«И Я ТЕПЕРЬ ЧЕЛОВЕК!»

Мать очень хотела, чтобы я был грамотным, умел бы читать письма, которые изредка присылал домой Павел. Каждая его весточка была большим событием для всех нас и особенно для моих родителей. Мать помнила дни, когда в дом приходили письма от Павла и даже на какой бумаге они написаны. «Это было в субботу, — говорила они, — когда Павлуша нам весточку на жёлтой бумаге прислал».

Отец не перечил матери, но в душе считал, что на одну семью хватит и двух грамотеев — Павла и Ивана. Остальные (к ним были причислены я и мои сёстры) могут прожить и без образования. Отец, как и мать, был неграмотный: вместо фамилии ставил пять крестиков. Каждый крестик считался буквой. Из пяти крестиков слагалась наша фамилия.

Всё же мать настояла на своём. Меня отдали в школу, и я вскоре научился свободно читать и писать. Однако в грамотности моей мало кто нуждался. Брат редко давал о себе знать. Фронт двигался, и куда ему писать, я не знал.

Запомнилось последнее его письмо. В нём Павел подробно описывал, как Красная гвардия штурмовала Зимний дворец и громила белых. Письмо заканчивалось словами: «Пришла свобода, скоро крестьяне землю получат, и тогда мы заживём…».

К письму был приложен номер солдатской газеты, напечатанный на серой бумаге. В нём на видном месте крупными жирными буквами был напечатан декрет о земле — первый декрет советской власти.

По новому закону помещичья собственность на землю отменялась немедленно и без выкупа. Навсегда уничтожалось право частной собственности на землю.

Все земли, принадлежавшие царю, помещикам, монастырям, передавались теперь трудящимся в безвозмездное пользование и объявлялись собственностью государства — всенародной собственностью.

— Наша, наша теперь землица! — говорил, радостно отец, показывая, рукой на дремлющую под снегом бывшую помещичью землю. — Без выкупа ею владеть будем! Выходит, и наш голос дошёл до тех, кто новые законы пишет. Декрет-то со слов нас, мужиков, написан[4].

Вскоре наша семья получила надел. Землю дали на каждого едока: на отца и мать, на Больше всего радовалась мать. Она вся преобразилась, выпрямилась; у неё даже осанка появилась.

— И я теперь птица, и я теперь человек! — говорила она, перестраивая на новый лад старую народную поговорку: «Курица — не птица, баба — не человек».

Но человеку не всегда сопутствуют радости. Незваными гостями приходят к нему в дом и печали. Почти в один год на нашу семью свалилось два несчастья, одно тяжелее другого.

Из штаба полка пришла похоронная: печальное известие о смерти Павла. Брат погиб в бою, героически защищая революционный Петроград. А через полгода скончалась мать.

Наша семья жила бедно и с матерью. Но при ней бедность была умытая, приглаженная заботливой женской рукой.

Дом без хозяйки — сирота. После смерти матери продали корову и купили лошадь, но отцу и тут не повезло. Лошадь оказалась старая и вскоре пала. Нам стало совсем худо.

Отец недолго вдовствовал — женился, и в дом пришла мачеха. Дядя Фёдор — родной брат отца — взял меня к себе. Детей у него не было, а хозяйство росло, живность прибавлялась, требовались рабочие руки.

Но жизнь в семье дяди не принесла мне радости.

Во дворе полный достаток, а на столе — скудно. Корова доилась, а в семье никто молока не пил. Куры неслись, а яиц мы не ели. Свинья жирела, её забивали, а мяса за обедом не видели. Сидели на ржаном хлебе да на карточке с огурцами. Все на базар мои родичи тащили, в деньги переводили и клали их в кубышку.

Меня интересовали книги, но читать приходилось урывками. В школу ходил и работал у дяди по двору: чистил хлев, убирал навоз, носил воду, колол дрова. Жизнь моя во многом была схожа с жизнью чеховского Ваньки Жукова.

Но как бы я ни намаялся к вечеру, а к книгам тянулся. Больше всего любил читать про дальние страны. Днём взрослые не разрешали, а вечером в доме лампы не зажигали — керосин жалели.

Когда все ложились спать, я тайком брал в руки книгу и, забравшись на чердак, подобно Алёше Пешкову, «ловил» лунный свет, падающий на землю.

Иногда в праздники тётя меня баловала: пекла пирог с пареной брюквой. Отрежет кусочек и скажет: «Зажмурь, Коська, глаза и ешь. Считай, что пирог с повидлом».

От жадности вся эта скудость шла. В богатеи мечтали выбиться мои родственники. Дяде Фёдору страсть как хотелось заграбастать побольше земли.

«Зачем тебе её столько, Фёдор Михайлович? — спрашивали односельчане. — Детей нет. Для кого богатство копишь?»

«Богатство, оно кушать не просит, — отшучивался дядя. — Моё всегда при мне будет».

Ради денег Фёдор Михайлович не щадил ни себя, ни жену, а о племяннике и говорить не приходилось. У родного дяди жилось мне не лучше, чем любому другому батрачонку.

Не было дня, чтобы я не просыпался с мыслью, как бы убежать от родни, да подальше; чтобы не нашли. Только не знал куда. И домой не решался вернуться: для семьи я был лишним ртом. Других же родственников у меня не было.

Легко мне бывало только в лесу. Здесь я отводил душу, когда меня посылали собирать сухой валежник или по грибы. Бродишь между стройными берёзами да разноцветными елями или под дрожащей осиной и слышишь, как переговариваются деревья, как поют звонкоголосые соловьи.

Летом всего много в лесу: и грибов и ягод. Наполнишь ими корзинку и довольный возвращаешься домой.

Однажды, когда я бродил по лесу, в чистом, прозрачном воздухе запахло смолистым дымом. Оглянулся вокруг — тишина. «Откуда же тянет этой гарью?» — недоумевал я. Взобрался мигом на высокое дерево, и — обомлел — вижу, горит Жестелево.

Ветер с силой гонит огненные языки от избы к избе. Чёрно-сизое облако дыма зловеще повисло над деревней.

Не помню, как меня вынесло из лесу, только когда прибежал я к нашей избе, от неё остались одни головешки. Сгорел и дядин дом.

Жалко было смотреть на отца: весь осунулся, глаза ввалились, скулы заострились. Он сидел понурый и безотчётно смотрел в одну точку. Я бросился к отцу, обхватил за шею и почувствовал, как мелкая дрожь бьёт всё его тело.

— Павла в живых нет, Иван в армии и бог весть когда вернётся. У Тани с Настей — свои семьи, свои заботы. Поля ещё пешком под стол ходит. На кого мне опереться теперь, сынок?

вернуться

4

В основу декрета о земле, утверждённого Вторым Всероссийским съездом Советов 8 ноября 1917 года, был положен общий крестьянский наказ Он был составлен на основании 242 крестьянских наказов, присланных из равных мест России, в том числе из нашей, бывшей Нижегородской губернии.