На ней была нарисована пыльная, затерявшаяся в степи дорога. На земле неподвижно лежит навзничь крестьянин средних лет. Семья в безысходном горе: умер единственный кормилец — её опора. В страшном отчаянии, судорожно цепляясь скрюченными пальцами за пожелтевшую траву, убивается вдова. Ужас застыл в глазах потрясённой несчастьем девочки-сироты.

— А сиротка-то ростом с нашу Анюту, — глухо произнесла Лида. — Боюсь, как бы с нами то же самое не приключилось.

— Всё будет ладно, — успокаивал я Лиду. — Кто подарил тебе эту картинку?

— Дядя Фёдор. Он сказал, что так будет с каждым, кто от отчего дома бежит, от родной земли отворачивается.

Ох, и хитрец же мой дядя! Хотел бы, чтобы Борины всегда по старому закону жили. Из Жестелева ни на шаг. А если кто и отлучится, то не дальше Нижнего Новгорода и не больше как на зимний сезон, на заработки, а к весне обязательно обратно домой, землю пахать.

Убедить Лиду было не легко. Дядя подготовил её, раздобыл где-то картинку, показывающую трагедию переселенца.

Подхожу ближе, читаю: «С. Иванов. В дороге. Смерть переселенца. 1889 год».

— Да ты, Лида, хорошенько посмотри, когда эта картина была нарисована, посоветовал я жене. — Нас с тобой с ту пору и на свете-то не было. Тогда труженику-крестьянину везде жилось худо, и никому не было дела до его нужды. А сейчас и люди не те, и время другое.

Пока мы спорили, лежавшая в кроватке Аня проснулась и заплакала. Лида бросилась к ней.

— Видишь, и Анюта не согласна, — подхватила Лида. И снова стала твердить о том, что в колхозе нам хорошо. Ведь только что всё нажили, а теперь бросай и отправляйся в какую-то Шкуринскую…

Лида в какой-то мере была права. В нашей деревне, которую прежде обходили стороной даже нищие, пришёл конец нужде. Безбедно зажили люди в колхозе.

Я объяснил Лиде, что если бы в Шкуринской дела шли так же, как и в Жестелеве, нас бы туда не посылали. Как коммунист я это хорошо понимал. Лида же мыслила по-старому. Она помнила правило: «Каждый за себя, один бог за всех». Не подходило это выдуманное собственниками правило к нашей новой, колхозной жизни. Мы её строили совсем по-другому: «Все за одного, один за всех».

Идти к коммунизму мы должны вместе со шкуринцами. А они отстали, не уберегли свои колхозы, и кулаки развалили их. Значит, наш долг помочь им, помочь вернуть к жизни колхозы, и тогда мы одним строем придём к лучшей жизни.

В тот вечер я почти склонил Лиду на свою сторону, и мы бы отправились с ней вместе на Кубань, если бы на другой день чуть свет не заявился дядя Фёдор к нам домой.

— Платить на новом месте как будут? — первым делом осведомился он.

— Сколько заработаю, столько и заплатят, — ответил я.

— Твёрдый оклад дадут?

Я сказал, что наша работа будет оплачиваться, как и в Жестелеве, трудоднями.

— Какую должность занимать там будешь? — не успокаивался дядя.

— Еду рядовым.

— Рядовым! Вот чудило! — Дядя пожал плечами. — В Жестелеве ты в бригадирах ходишь, членом правления состоишь. Здесь вся твоя родня. Брат — председатель сельсовета. Есть кому за локоть в трудную минуту поддержать.

— И там меня люди поддержат.

— Хм, поддержат… А бабковского мужика так поддержали, что его и в живых теперь нет. На тот свет отправили. Не любит казачество пришельцев из других мест.

Трудно было что-либо возразить дяде. Я знал — в газетах писали, — что в прошлом году на Кубани был убит из кулацкого обреза колхозный активист. Он тоже был переселенцем из соседней деревни.

Но где не раздавались в те годы одиночные кулацкие выстрелы? Где не стреляли в колхозных активистов? Между старым и нарождающимся новым миром велась борьба не на жизнь, а на смерть. Велась она и в нашей местности. Но на Кубани и на Дону, где казачья верхушка ещё не была окончательно разгромлена, эта борьба носила особенно ожесточённый характер.

В прежние времена Дон и Кубань поставляли царскому правительству усмирителей рабочих и крестьян. (Казачья нагайка гуляла и по спинам жестелевцев в 1905 году.) Царь задабривал своих верных холопов земельными и всякими привилегиями. (Если в нашей местности землю мерили лаптями, то на Кубани на каждого казака выделяли бесплатно 15 десятин плодородной земли, превращая некогда вольнолюбивые Дон и Кубань в средоточие острой классовой борьбы.)

Однако ни прошлое, ни настоящее Кубани Лиду, а тем более дядю Фёдора не интересовали. Жену теперь меньше тревожило, что с приездом на Кубань мы можем потерять всё нажитое, она боялась, как бы дети не остались сиротами, а она — вдовой.

Дядя ушёл, посеяв в душе Лиды новые сомнения. Она наотрез заявила, что с места не тронется. Я же твёрдо стоял на своём.

Весь день мы не разговаривали. Лида дулась на меня, я — на Лиду. Поздно вечером, когда сели ужинать, она вдруг спросила:

— Переселенцы на чём будут переезжать?

— Разумеется, не на телеге… На поезде. Поедем?

Жена промолчала. А я повторил свой вопрос.

— Не разрушать же нам семью, — ответила упрямо Лида. — Раз надо — так надо. Сначала поезжай один, посмотри своими глазами, что за Кубань. Если там хорошо, то к посевной я с дочками приеду.

У меня гора с плеч долой….

Всё шло как нельзя лучше, но тут воспротивился председатель колхоза.

— Бригадир у председателя, — сказал он, — вроде правой руки. А ты, Костя, одноруким меня хочешь сделать. Не отпущу, братец. В райком поеду, а своего добьюсь.

Но он ничего не добился. Да и добиться было трудно; события, происходившие в те дни в станицах Кубани, глубоко волновали всю страну.

Перед отъездом я зашёл проститься к своему товарищу Павке Тарасову. Он только что вернулся с лесозаготовок. Протягиваю ему руку, а Павка свою держит в кармане: обиду выказывает. Какой же, мол, ты друг, если сам уезжаешь за Дон, а друга оставляешь.

— Давай, — говорит, — Костя, как прежде: крепко друг за друга держаться. Куда хочешь поеду, хоть на край света, только вместе!

Я согласился: вместе так вместе, и мне веселее с верным другом на новых местах.

На радостях Павка, приплясывая, запел:

Рассажу я сад над Кубанью,
В том саду будет петь соловей…

— Рассадим, Павка, рассадим! — подхватываю я. — Сегодня в райисполком сходим, возьмём для тебя путёвку, а завтра — в путь-дорогу.

БЕЖАВШИЙ ОТ «ЖЕЛЕЗНОГО ЗВЕРЯ»

Когда теперь, во время поездок по стране, я часто вижу на перронах вокзалов юношей и девушек, едущих в Западную Сибирь, на Алтай и в Казахстан работать на целинных и залежных землях, когда встречаю взволнованные лица провожающих, мне вспоминается, как много лет назад мы переселялись на Кубань. Для нас Кубань была тоже целиной, только целиной тридцатых годов. Она была куда труднее!

Помнится, как в древнем городе Арзамасе, на привокзальной площади, собрались бывшие терармейцы аз Чувашии, Удмуртии, Вятки, Балахны, Павлова — со всего тогдашнего густонаселённого Нижегородского края. Большая часть переезжала на Кубань с чистым сердцем, по зову партии.

Но были среди нас и такие, кого интересовала не сама Кубань, не её плодородные земли, а льготы, которые предоставляло переселенцам правительство. Ока направлялись на новые места налегке, без «солдатской выкладки». Для них станица Шкуринская была лишь пересадочной станцией в жизни. Но таких среди нас, надо заметить, оказалось немного.

Мы ехали совсем не так, как переселенец с картины художника Иванова. Семейным предоставили отдельные вагоны. Предложили и Туманову, но он отказался: для его семьи и половины вагона хватало. Во второй разместились одиночки. Все они, или почти все, были людьми моего поколения, детство которых было овеяно суровыми ветрами гражданской войны, а зрелость наступила в ту пору, когда Советская страна была в лесах новостроек и слово «жизнь» отождествлялось с понятием «бросок вперёд».

В годы нашей юности советский человек брал в узду седую Арктику, покорял знойные пустыни, посылал победные рапорты с вершин сурового Памира, возводил корпуса новых гигантов сельскохозяйственного машиностроения. Машины прямо с заводских конвейеров направлялись в степь — распахивать вековые межи, подымать целину, снимать первые колхозные урожаи.