— Нажимайте, ребята, не пожалеете. Премию каждому выдам.

— Нажать можно, — ответил Кабан, сдвигая кепку на затылок. — И премию получить можно, если мы её заслужим. Но какой прок от ночной уборки будет? Здесь ночью косить нельзя.

— В колхозе же косили! Разве хлеба там не такие, как у нас?

— И хлеба не такие, и поля чистые.

— Не в полях дело, — горячился управляющий. — Я, признаться, верил тому, что о вашем экипаже в «Молоте» было напечатано. Выходит, зря краевая газета про вас трубила.

Оказывается, управляющий прочёл заголовок статьи о круглосуточной уборке, а о том, при каких условиях можно её вести ночью, он поленился узнать. Между тем в газете говорилось, что к ночной уборке надо хорошо готовиться: изучать рельеф местности, тщательно осматривать посевы — нет ли где ям, камней.

— Вы в армии служили? — спросил я, когда управляющий умолк.

— Служил. Целым подразделением командовал.

— Раз так, вы, должно быть, не забыли, что опытный командир, прежде чем вступить в бой, производит тщательную разведку местности.

— Всё это мне давным-давно известно, — отрезал управляющий. — Я в сапёрных частях служил.

— У сапёров тоже есть свои понятия, вроде «малозаметных препятствий». Представьте себе: на узкой дороге, по которой мчатся машины, валяются железные ёжики-колючки. Маленькие, неприметные. Посмотришь на дорогу — сразу их и не различишь. А вонзится этакая мелочь в покрышку трёхтонки — и стоп автоколонна! Пробка! Железные ёжики мы преодолеем, но на пути могут попасться предметы покрупнее. В прошлом году было несколько случаев…

И я рассказал, как из-за халатности одной колхозницы на пшеничном поле был оставлен железный прут, которым обозначали место работы, и как комбайн, наткнувшись на него, выбил себе «зубы». А на другом — оказалась незасыпанная яма, возле которой не было предупредительных знаков.

— А ты о каких знаках толкуешь? — спросил управляющий.

— О предупредительных.

Тоже выдумщик нашёлся: по степи знаки расставлять! Их только на железных да шоссейных дорогах ставят, а пшеничное поле не накатанное шоссе, не асфальт.

— Асфальт асфальтом, а порядок на участке, отведённом под комбайн, должен быть не хуже, чем на транспорте, — настаивали мы. — А у вас его нет. У вас наверняка на брошенные бороны или плуг наткнёшься.

— Трусишь! — грубо оборвал меня весь покрасневший от злости управляющий. — А ещё передовиком зовёшься.

— А вы, дорогой товарищ, — заступился за меня Трофим Кабан, — голос не повышайте: криком изба не строится, дело не спорится.

Ничто не могло поколебать нашего решения: ни обвинение в трусости, ни обещанные премии. Разве можно засорённые, не проверенные посевы убирать ночью? Впрочем, в этом убедился и сам управляющий отделением, когда мы с ним утром осмотрели поля, выделенные для ночной уборки.

В одном месте мы обнаружили борону, лежавшую вверх зубьями, а несколько поодаль от неё — незасыпанную глубокую лисью нору. Возле неё не было предупредительных знаков. В темноте даже при электрическом освещении мы могли наткнуться на борону или угодить в яму.

Управляющий понял, что он был неправ.

— Погорячился я вчера, — начал он оправдываться. — Спасибо, ребята, теперь я и сам вижу: нельзя без разведки пускать ночью комбайн. Вы уж не обижайтесь на меня…

ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ НЕВЗОШЕДШИХ ЗЁРЕН

Оказав помощь совхозу, мы вернулись в Шкуринскую. Направляемся на машинах к усадьбе МТС, а навстречу «Почта-связь».

— Стой, Александрович, стой! — кричит Дуся, размахивая над головой номером «Правды».

Из-за шума двигателя и лязга гусениц нельзя было разобрать слов Дуси. Быстро схожу со штурвальной площадки и направляюсь к письмоноске.

— Из Москвы «Правда» звонила, — сообщает Дуся. — Есть у неё к тебе срочное дело. Сказали, в восемь часов вечера позвонят. Да вот тебе и письма.

Я не помнил такого дня, когда бы, работая на комбайне, мы не получали писем или открыток от знакомых, а чаще всего от незнакомых людей. Иногда за день (особенно это бывало после того, как в «Правде» или в другой центральной газете появлялась статья о начинаниях нашего экипажа) в Шкуринскую приходило двадцать — тридцать писем.

Однажды Дуся принесла в поле полную сумку писем, накопившихся на почте за три дня.

— Принимайте и читайте на здоровье, — сказала она, протягивая большую пачку: — восемь заказных и сорок два простых.

— Почему так мало? — лукаво спросил Афанасьев.

— Разве мало? В контору колхоза за неделю столько писем не приходит, сколько вам за один день, — ответила Дуся. — Мы на почте посчитали, что за год вы без малого три тысячи писем и открыток получили. А ты, Федя, говоришь — мало.

Откуда только нам не писали! С Алтая и Украины, с Урала и Дона, с Дальнего Востока и из Казахстана. А после войны стали приходить конверты со штампом «Международное» — письма на разных языках: немецком, китайском, болгарском, польском, венгерском, сербском. Письма от механизаторов, научных работников, выпускников школ, мечтающих овладеть сельскохозяйственной техникой.

Иной раз по почерку можно определить, от кого письма: те, что напечатаны на машинке, — от научно-исследовательских институтов, заводов сельскохозяйственных машин; те, что написаны на листках из ученических тетрадей и испещрены крупными буквами, — от школьников; а если на конверте или листке бумаги есть масляные пятна автола или керосина, нетрудно догадаться — составлялись они на крыле трактора или на инструментальном ящике комбайна.

Как-то на досуге Федя Афанасьев взял большой лист ватмана и начертил на нём населённые пункты, откуда в Шкуринскую приходили деловые запросы и добрые пожелания. Получилось несколько сот названий сёл и районов. Помнится, среди них была и Ново-Украинка. Оттуда пришло письмо от сельского паренька Саши Гиталова, пожелавшего пойти по нашему следу. Мы охотно поделились с ним, как, впрочем, делились и с другими своим опытом. Теперь Гиталов — известный всей стране механизатор, один из колхозных маяков, от которого расходится свет по всей Украине, по всей стране. У него много учеников и последователей, которым он охотно и бескорыстно помогает, так же, как мы помогали другим.

Не знаю, был ли Александр Гиталов в составе парламентской делегации, ездившей несколько лет назад в Данию, но мне хочется рассказать о беседе датского коммерсанта с колхозным рыбаком, депутатом Верховного Совета СССР Иваном Малякиным. В разговоре с ним датчанин откровенно признался, что мысль о прибылях, о личном благополучии в любое время суток не покидает его.

— Это коммерц, это есть жизнь, — говорил он

с пафосом. И тут же добавлял, что он филантроп и жертвует большую сумму «на бедных».

А я не филантроп, — ответил Малякин, — я не жертвую ничего на бедных. Всё дело в том, что у нас в стране каждый может работать и заработать. Но за тридцать лет работы я ни разу не думал о своём кошельке. Всё, что делал, делалось мной для людей. Все силы, сколько у меня есть, я отдаю людям, своему народу, чтобы ему жилось лучше, с каждым днём всё лучше. В этом моё счастье. В этом видит своё счастье каждый коммунист…

Слушая Малякина, коммерсант, вероятно, думал: «Это политический комиссар, специалист по большевистской пропаганде». И он был удивлён и даже не поверил своим глазам, прочтя в программе посещения Дании советской парламентской группой следующие строки:

«Малякин Иван Игнатьевич. Депутат Верховного Совета СССР. Капитан рыболовного сейнера колхоза имени Ленина Камчатской области».

Когда я узнал об этом разговоре представителей двух миров, я подумал: «А что, если бы тому же датчанину рассказать, как мы помогали другим, соревнующимся с нами комбайнёрам внедрять наши рационализаторские предложения, не требуя взамен ничего; как, проработав целый сезон на Кубани, мы отправились за тысячи километров в нечернозёмную полосу, чтобы помочь подмосковным колхозникам убрать урожай, не думая о высоких заработках, о премиях, — он бы назвал всё это «большевистской пропагандой».