На мгновение он прикрыл глаза.

Тайное веко души упало, как леденящая сталь.

Круто повернувшись, Эронсон вновь ступил в серебряные воды дорожек.

Нашел ту из них, которая понесла его вспять к Великим Вратам.

На пути он встретил служанку Корелли, потерянно бродившую по разливу серебристых стремнин.

Поэт и его жена — неумолчной своей перебранкой они будили эхо повсюду, куда бы их ни занесло. Оглушили тридцать проспектов, обрушили витрины двухсот магазинов, сорвали листву с кустов и деревьев семидесяти пород и угомонились только тогда, когда голоса утонули в грохоте фонтана, вздымающегося в столичные выси как победный фейерверк.

— То-то и оно,— заявила жена поэта в ответ на его очередную грубость,— ты и сюда поперся лишь затем, чтобы вцепиться в первую женщину, какая тебе подвернется, и окатить ее зловонным своим дыханием и дрянными стихами.— Поэт ругнулся вполголоса.— Ты хуже, чем актер. И всегда в одной роли. Да замолчишь ли ты хоть когда-нибудь?

— А ты? — вскричал он.— Бог мой, я совсем уже прокис от тебя! Придержи язык, женщина, не то я брошусь в фонтан!

— Ты? Ну уж нет. Ты сто лет не мылся. Ты величайшая свинья века. Твой портрет украсит ближайший выпуск календаря для свинопасов...

— Знаешь, с меня хватит!..

Хлопнула дверь.

Пока жена соскочила с дорожки, побежала назад и забарабанила в дверь кулаками, та уже оказалась заперта.

— Трус! — визжала жена.— Открой!

В ответ глухо аукнулось нецензурное слово.

— Ах, прислушайся к этой сладостной тишине! — шепнул он себе в неоглядной скорлупе полутьмы.

Харпуэлл очутился в убаюкивающе громадном чревоподоб-ном зале, над которым парил свод чистой безмятежности, беззвездная пустота.

В середине зала, в центре круга диаметром двести футов, стояло некое устройство, стояла машина. В машине были шкалы, реостаты и переключатели, сиденье и рулевое колесо.

— Что же это за машина? — шепнул поэт, но подобрался поближе и нагнулся пощупать.— Именем Христа, сошедшего с Голгофы и несущего нам милосердие, чем она пахнет? Снова кровью и потрохами? Но нет, она чиста, ка^ рубащка девственницы. И все же запах. Запах насилия. Разрушения. Чувствую — проклятая туша дрожит, как нервный породистый пес. Она набита какими-то штуками. Ну что ж, попробуем приложиться...

Он сел в машину.

— С чего же начнем? Вот с этого?

Он щелкнул тумблером.

Машина заскулила, как собака Баскервиллей, потревоженная во сне.

— Хорош зверюга...— Он щелкнул другим тумблером.— Как ты передвигаешься, скотина? Когда твоя начинка включена вся, полностью, тогда что? Колес-то у тебя нет. Ну что ж, удиви меня. Я рискну...

Машина вздрогнула.

Машина рванулась.

Она побежала. Она понеслась.

Он вцепился в руль.

— Боже праведный!..

Он был на шоссе и мчался во весь дух.

Ветер свистел в ушах. Небо блистало переливающимися красками.

Спидометр показывал семьдесят, а потом и восемьдесят миль в час.

А шоссе впереди извивалось лентой, мерцало ему навстречу. Невидимые колеса шлепали и подпрыгивали по все более неровной дороге.

На горизонте показалась другая машина.

Она тоже шла быстро. И...

— Да она же не по той стороне едет! Ты видишь, жена? Не по той стороне!..

Потом он сообразил, что жены с ним нет.

Он был один в машине, которая мчалась — уже со скоростью девяносто миль в час — навстречу другой машине, несущейся с не меньшей скоростью.

Он рванул руль.

Машина вильнула влево.

Тотчас же другая машина повторила его маневр и перешла на правую сторону.

— Идиот, дубина, что он себе думает? Где тут чертов тормоз?

Он пошарил ногой по полу. Тормоза не было. Вот уж поистине диковинная машина! Машина, которая мчится с какой угодно скоростью и не останавливается до тех пор, пока — что? Пока не выдохнется? Тормоз не было. Не было ничего, кроме все новых акселераторов. Кроме целого ряда круглых педалей на полу — он давил на них, а они вливали в мотор новые силы.

Девяносто, сто, сто двадцать миль в час.

— Господи! — воскликнул он.— Мы же сейчас столкнемся! Как тебе это понравится, малышка?..

И в самый последний момент перед столкновением он представил себе, что ей это таки здорово понравится.

Машины столкнулись. Вспыхнули бесцветным пламенем. Разлетелись на осколки. Покатились кувырком. Он ощутил, как его швырнуло влево, вправо, вверх, вниз. Он стал факелом, подброшенным в небо. Руки его и ноги исполнили на лету сумасшедший танец, а кости, словно мятные палочки, крошились в хрупком, мучительном экстазе. И, оседлав смерть как темную лошадку, извиваясь в ее стременах, он упал в мрачном изумлении обратно и погрузился в небытие.

Он лежал мертвый.

Он лежал мертвый долго-долго.

Наконец он приоткрыл один глаз.

В душе медленно разливалось тепло. Будто пузырек за пузырьком поднимался к поверхности сознания, и там заваривался свежий чай. '

— Я мертв,— сказал он,— но живой. Ты видела это, жена? Мертв, но живой...

Оказалось, что он сидит, выпрямившись, в машине.

И он сидел так минут десять, размышляя, что же с ним произошло.

— Смотри-ка ты,— размышлял он вслух.— Ну не интересно ли? Чтобы не сказать — восхитительно? Чтобы не сказать — почти пьяняще? То есть да, дух из меня вышибло, напугало до чертиков, стукнуло под ложечку и вырвало кишки, поломало кости и вытрясло мозги — и однако... И однако, жена, и однако, дорогая моя Мэг, Мэгги, Мигэн, хотелось бы мне, чтобы ты была здесь со мной,— может, выбило бы весь табачный деготь из твоих запакощенных легких и вытряхнуло бы замшелую кладбищенскую подлость из души твоей. Дай-ка мне тут оглядеться, жена. Дай-ка он оглядится тут, Харпуэлл, твой муж, поэт...

Он склонился над приборами.

Он запустил гигантскую собаку-двигатель.

— Рискнем еще чуток развлечься? Еще раз выйти в бой, как на пикник? Рискнем...

И он тронул машину с места.

И почти тотчас же она понеслась со скоростью сто, а затем и сто пятьдесят миль в час.

Почти сразу же впереди показалась встречная машина.

— Смерть,— сказал поэт.— Значит, ты всегда начеку? Значит, ты тут и околачиваешься? Тут твои охотничьи угодья? Ладно, испытаем твой характер...

Машина неслась. Встречная мчалась.

Он переехал на другую сторону.

Встречная Последовала его примеру, нацеленная на Разрушение.

— Ага, понятно, ну тогда вот тебе,— сказал поэт.

И щелкнул еще одним тумблером, и нажал еще один дроссель.

За миг перед ударом обе машины преобразились. Прорвав покровы иллюзий, они превратились в реактивные самолеты на старте. Оба самолета с воем выстреливали пламя, раздирали воздух, колошматили его взрывами, устремляясь сквозь звуковой барьер к самому могучему из барьеров — и, как две столкнувшиеся пули, сплавились, слились, смешались кровью, сознанием и мраком и пали в сети непостижимой безмятежной полуночи.

«Я мертв,— подумал он снова.— И это прекрасное чувство. Спасибо».

Он очнулся и понял, что улыбается.

Он сидел в машине.

«Дважды умер,— подумал он,— и с каждым разом мне лучше и лучше. Почему? Не странно ли? Чуднее и чуднее, как говаривала Алиса в Стране чудес. Странно сверх всякой странности...»

Он запустил мотор.

— Движется ли она на самом деле? — спросил он себя.— А черный пыхтящий паровик из почти доисторических времен — это она умеет?

И вот он уже в пути, машинистом. Небо мелькает вверху, и киноэкраны или что там еще наваливаются чередой видений: дым струится, пар висит над свистком, огромные колеса катятся по скрежещущим рельсам, и рельсы змеятся впереди через горы, и вдалеке из-за гор выныривает другой поезд, черный, как стадо бизонов, и, изрыгая клубы дыма, несется по тем же рельсам, по тому же пути навстречу дивной аварии.

— Я понял,— сказал поэт.— Начинаю понимать. Начинаю осознавать, что это и зачем. Это для таких, как я, жалких, бездомных идиотов, обиженных, едва мама вытолкнула их на свет, помешавшихся на разрушении и христианском комплексе личной вины, собирающих, как подаяние, то шрам, то рану, то нескончаемые упреки жены, но одно точно: мы хотим умереть, мы хотим быть убитыми. Так вот же оно, то, чего мы жаждем, выплата незамедлительно, прямо на месте! Валяй, машина, выплачивай! Выдавай свои чеки, упоительное, бредовое изобретение! Насилуй меня, смерть! Я создан для тебя!..