Когда прошло первое оцепенение от увиденного, мы, не сговариваясь, бросились в сторону упавшего самолета: кто, сняв лыжи и прижав их к телу загнутыми концами вверх, кто прямо на лыжах. Самолет упал довольно далеко. Еще когда мы спускались с бугров, было видно, как из темневших вдали домишек к самолету бежали люди. А на заснеженной равнине место падения самолета нам уже не было видно. Чтобы перейти через насыпь железной дороги, лыжи пришлось снять всем. Протоптанной дороги не было, и мы бежали, проваливаясь в сугробах, отчего сбивалось дыхание. Солнце снова ушло за облака, свет померк, надвигались зимние сумерки.

Когда мы добрались до места аварии, оно уже оказалось оцепленным милицией и солдатами. Откуда вдруг взялось столько солдат и милиционеров, нам, конечно, не пришло в голову. Любопытные останкинцы толпились у места оцепления, вытягивая шеи, чтобы получше рассмотреть место происшествия. Мы пытались пробиться в первый ряд, прислушивались к разговорам взрослых. Небольшой самолет, упершись носом в основание решетчатой металлической мачты электропередачи, опирался средней частью фюзеляжа на край образовавшейся вокруг мачты снежной воронки. Хвост его при этом был задран вверх, в зимнее небо. Видимо, пилот специально посадил его так — чтобы те, кто был в хвосте, остались живы. И действительно, несколько носилок санитары пронесли к машинам «Скорой помощи». Дорогу санитарам освещали фары стоящих поблизости грузовиков. У одного из лежащих на носилках, несмотря на спустившиеся сумерки, я разглядел генеральские погоны. На снегу вокруг самолета темнели пятна крови. Нас постепенно оттесняли назад вновь прибывающие зеваки, которым тоже не терпелось узнать подробности. Из разговоров в толпе я понял, что все, кто был в носовой части самолета, включая пилотов, погибли, что это был какой-то испытательный полет, назывались какие-то фамилии и конструкторские бюро, которые ничего не говорили ни мне, ни моим приятелям.

Возвращались домой уже в полной темноте. Дома я взахлеб рассказывал об увиденном. Родители выслушали рассказ молча. А мы, собираясь вновь на буграх, долго еще обсуждали случившееся. Что это был за полет, каковы были причины катастрофы, так и осталось невыясненным — ни по радио, ни в газетах о подобных происшествиях тогда не сообщалось. Много лет спустя, уже занимаясь в семинаре молодых поэтов при горкоме комсомола, я вдруг вспомнил о том злополучном самолете. И увиденное в детстве стало темой очередного стихотворения, которое долго оставалось ненапечатанным. А завершалось оно такими строчками:

Разбитый остов самолета,
Глухой послевоенный год…
Брак заводской? Вина пилота?
Подручных Берии работа?
Никто причин не разберет.

Стихия бунта

В классе популярна была переделанная кем-то на школьный лад известная военная песня об артиллеристах, припев которой частично еще сохранился в памяти:

Артиллеристы, Сталин дал приказ,
Поймать училку, выбить правый глаз
За слезы наших матерей…

И еще запомнилось начало одного из куплетов:

Горит в сердцах у нас бутылка с керосином…

Вот этот-то керосин, наверное, и воспламенялся порой. В классе вдруг вспыхивал бунт. Подстрекателями выступали второгодники-переростки: круглолицый, толстый Толька Чечиль, конечно, прозванный Черчиллем; стриженный неизменно под полубокс Васька Майоров — он всегда был причесан таким образом, что клинышек косой челки приходился над бровью; мой сосед по подъезду, добродушный увалень Юрка Мазуркевич. Юрка появился во дворе в одно время со мной, но не входил в нашу компанию, потому что был старше на несколько лет. В перерывах между занятиями и вне школы он постоянно напевал себе под нос незатейливую песенку: «Укусила пчелка собачку, за больное место, за с…» Глаза у него при этом, несмотря на внушительное сложение, были какие-то по-собачьи добрые.

Переростки, всего человек пять, занимали последние парты, сидели на уроках молча, сосредоточенно думали о чем-то своем. Но иногда им, видимо, становилось невыносимо скучно. Обычно это случалось в марте, наверное, предчувствие весны будоражило кровь. Решив сорвать урок, они быстро вовлекали в эту авантюру весь класс.

Один такой случай особенно запомнился. По окончании перемены все дружно заняли свои места за партами. После этого Чечиль и Юрка в ручки двустворчатой классной двери всадили в распор наискосок заднюю ножку учительского стула, так что теперь дверь снаружи невозможно было открыть. Одновременно со звонком на урок начался всем классом, но вразнобой, отчаянный стук кулаками по крышкам парт, сопровождаемый нечленораздельными гортанными выкриками. Выкрики эти напомнили мне, в эвакуацию жившему в Узбекистане, крики дервишей, которые мне однажды довелось услышать в сельском пригороде Самарканда. Стук и вопли бунтовщиков разносились по опустевшему после перемены коридору на весь этаж. Ивановские вместе со всеми упивались ощущением дикой свободы и временной безнаказанности.

И действительно, что могли сделать учителя? В тот раз это был преподаватель западноевропейской истории, прозванный за низкий рост Пипином Коротким. Он пытался что-то прокричать сквозь запертую дверь, но на него не обращали никакого внимания. Потом наступила довольно продолжительная пауза. И вдруг один из бунтовщиков, который все время прислушивавался к происходящему в коридоре, издал истерический крик: «Виктор пришел!» Виктор — это был учитель математики в старших классах Виктор Николаевич Кантонистов. В таких случаях коллеги всегда звали на помощь не директора школа, не завуча, а его. Именно он, в силу каких-то особенных качеств, был едва ли не единственным авторитетом на всю мужскую школу.

Как только «Виктор» забарабанил кулаком в дверь, а потом потряс ее с такой силой, что вставленный в ручки створок учительский стул качнулся, в классе наступила тишина. Стало отчетливо слышно властное требование «Виктора» немедленно открыть класс. Мятежники сдались на волю победителя. Дверь была освобождена. Он вошел и, обратив взгляд на задние парты, спокойно, но внушительно обозначил предводителей бунта: «Вот шпана, вот мазурики!» Еще он потребовал, чтобы завтра «вся гоп-компания, Чечиль, Майоров, Мазуркевич», явилась к первому уроку с родителями.

На том все и закончилось. Виктор Николаевич ушел. На коротеньких ножках в класс вплыл историк и, как ни в чем не бывало, начал рассказывать о войне Алой и Белой розы…

Иногда уроки срывались другим способом. Например, когда свет в школьных окнах уже начинал меркнуть и приближались сумерки (класс наш занимался в тот год во вторую смену), кто-нибудь из переростков с помощью того же учительского стула, но теперь поставленного на парту, дотягивался руками до осветительного плафона. Между цоколем лампочки и патроном плафона помещался смоченный водой кусочек промокашки. Та же операция спешно производилась и с другими плафонами. Потом включали свет. Смоченные водой промокашки быстро высыхали и становились изолятором, свет гас.

Бывало, удавалось подстроить все так, что выключателем щелкал вошедший в класс после окончания перемены преподаватель. Лампочки загорались на какое-то очень непродолжительное время, а затем гасли одна за другой. Свободных классов, конечно, не было. Школьного электрика, работавшего в школе по совместительству, тоже давно уже не было на месте. Пока все это выяснялось, начинало темнеть. И начинались истеричные выкрики, что ничего не видно. В результате весь класс отпускали домой.

Однажды исход из школы совпал с конфликтом между Барсовым и Степкой Федоровым. На последней перемене Барс неожиданно подскочил к Степке и гаркнул ему прямо в ухо: «Шарь карманы!» — была тогда такая игра в школе. Этой команде нужно было повиноваться и отдавать все содержимое карманов захватчику. А Степка в этот день ни с кем не уговаривался участвовать в игре и поэтому, завопив: «Адзынь на три локтя!» — сильно толкнул Барса, после чего тот чуть не врезался в проходившую мимо Капитолину. Начавшееся выяснение отношений было прервано более важными событиями — операцией по выведению из строя классного освещения. Но когда вывалились всем классом на улицу, вопрос возник вновь. «Старейшины» с последних парт постановили, что Степке и Барсу нужно стыкнуться — подраться, значит, на кулаках.