А в тот вечер, о котором пойдет речь дальше, дядя Коля сам неожиданно пожаловал к нам, и не один, а вместе с мужем другой сестры (Ирины) — Михаилом Константиновичем. Тот приехал из Винницы. Московские врачи долго морочили ему голову в связи с затемнением легкого, предполагая рак. Но в этот приезд при очередном освидетельствовании признали вдруг, что он практически здоров, а все предшествовавшие подозрения — всего лишь врачебная ошибка. На радостях дядя Миша (так я называл его) встретился с дядей Колей, и они решили вместе навестить Любу, мою маму. Но Любы дома не оказалось, она поздно возвращалась с работы. Их встретили отец и я. Отец начал спешно собирать на стол, потому что женины родственники принесли с собой неразбавленный спирт. А еще дядя Коля торжественно положил на стол продолговатый сверток — что-то завернутое в промасленную газету. «Что-то» оказалось довольно крупным лещом горячего копчения. Такой сувенир он только сегодня привез из Казани, где был в краткосрочной командировке. Отец тем временем поставил разогревать на керосинку борщ, а еще в доме были хлеб, сливочное масло, вареная картошка и немного лука. Пока я углубился в подготовку уроков, старшие накрывали на стол, резали хлеб, снимали шкурку с леща, оживленно разговаривали. Спирт уже был разбавлен в пропорции 40 к 100, чтобы получившийся напиток по крепости не превосходил водку. Теперь этот готовый к употреблению напиток в двух полулитровых бутылках охлаждался в ведре с водой. Пока я учил про себя «Как ныне сбирается вещий Олег…», родственники уже разливали по стопкам. Разговоров было много, но мне особенно запомнился рассказ дяди Миши, полковника инженерных войск, о банкете с югославскими офицерами после освобождения Белграда.

— Поставили длинный ряд столов, — рассказывал он чуть глуховатым голосом, — с одной стороны они, с другой — мы. Ну, на столах, конечно, всякая закуска, возможная по условиям военного времени. Перед каждым, с той и с другой стороны стола, по два стакана: один для спирта, другой — наполненный до краев водой, чтобы запивать спирт. Самый главный генерал сказал тост за Победу. Все стоя залпом выпили спирт, потом мы, не переводя дыхания, схватили стаканы с водой, начали быстро запивать. А югославы, не запивая водой, сели, шумно выдохнули воздух и стали спокойно закусывать. Это был такой класс, что мы, советские, сильно сконфузились…

Меня немного удивило восторженное отношение дяди Миши к югославским офицерам, этим, по-видимому, приспешникам «кровавой клики Тито-Ранковича», о которой постоянно писали газеты, но сам рассказ очень понравился.

Дядя Коля рассказал в ответ, как трое «пили под брусничку».

— Одна ягодка лежала на блюдце, — пояснил он. — Двое, выпив, крякнули и по очереди понюхали ягодку. А третий ягодкой закусил. «Ты что, сюда обедать пришел?» — возмутились собутыльники.

И дядя Коля, лукаво улыбаясь, отправил в рот залежавшийся кусок картофелины.

Вскоре гости собрались уходить. Отец пошел проводить их до трамвая, а мне велел ложиться спать. За окнами было темно, засыпал я быстро, и на этом вечер для меня закончился. А оказалось, что самые драматические события случились уже после того, как взрослые вышли на улицу. Об этом я узнал утром из разговора мамы с отцом. А произошло то, что обычно в том или ином виде случается с крепко подвыпившими людьми. Посадив родственников в подошедший трамвай, отец не удержал равновесия и упал, пропахав лицом по платформе (на трамвайных остановках устанавливались тогда дощатые платформы). И вряд ли он так просто поднялся бы и дошел до дома (минуя по пути отделение милиции), если бы не парнишка лет пятнадцати-шестнадцати, оказавшийся в этот момент рядом. Больше всего отца тронуло, что именно этого парнишку он строго отчитал несколько минут назад за «нескромное» поведение: тот, видите ли, осмелился подойти к взрослым и попросить закурить! Папиросу ему, конечно, в воспитательных целях не дали, и он отошел в сторону. Но, увидев, что с отцом случилась беда, забыл об обиде и поспешил на помощь. Благородные поступки у нормальных людей всегда вызывают чувство благодарности, и отец долго еще вспоминал своего безвестного спасителя. А ближайшую неделю не выходил из дома и даже не подходил к окну (первый этаж!), чтобы соседи не увидели ссадин на его лице, оставшихся после падения на платформу.

Профессорские дома

«Во дворе, где каждый вечер
все играла радиола…»

За дубовой рощицей (по-местному — птичником) стояли в ряд несколько четырехэтажных строений из красного кирпича, а за ними еще два больших шестиэтажных дома. Их называли профессорскими домами. Здесь жили сотрудники Тимирязевской академии. От птичника дома были отделены Дачным проездом, который получил свое название, по-видимому, еще до революции, когда здесь было дачное место. Мама рассказывала, что в те годы бывала в этих местах на даче у знакомых — сюда от Савеловского вокзала ходила конка, предшественница трамвая.

В профессорских домах жил Мишка Гоголь. Фамилия классика русской литературы обеспечивала ему какое-то особое положение среди окрестной шпаны, хотя сам он ничем вроде бы не выделялся, разве что неплохо играл в футбол.

Играли на птичнике, среди деревьев. Одни ворота — на краю рощицы — образовывали два мощных отдельно стоящих дуба. Мимо них, чуть наискосок, шла дорожка к трамвайной остановке. Так что ход матча прерывался иногда неожиданно появившимися пешеходами. Игра останавливалась, и все игроки замирали на месте, словно актеры в немой сцене финала «Ревизора».

С другими воротами тоже было непросто. Там стояли в ряд четыре почти одинаковых дуба, два крайние справа и образовывали вторые ворота. Да еще три могучих дерева в ряд, одно за другим, росли прямо перед ними. Поэтому пенальти в эти ворота приходилось бить, установив мяч метра на полтора в сторону от их середины. Ну и, конечно, нападающему, прорывающемуся к ним, приходилось иногда обводить не только игроков противной команды, но и стоящие перед воротами дубы. Мишка Гоголь хорошо владел обводкой. Порой, войдя в раж, он делал это, скандируя слова популярной песенки:

Одного — Иван Иваныч,
Одного — Иван Степаныч,
Одного — Иван Фомич,
И двоих — Иван Кузьмич.

Пройдя таким образом всю защиту противника, он влеплял мяч мимо растерявшегося вратаря куда-нибудь в нижний угол или попадал в один из дубов, имитировавших стойку ворот, и мяч влетал в заповедное пространство рикошетом.

Я тоже играл неплохо, но не обладал такими способностями, как Мишка. Играя в нападении, я проходил защитника благодаря скорости бега. Толкнув мяч вперед и чуть в сторону, успевал к нему быстрее, чем противник. Но так получалось далеко не всегда. Любил я также, несмотря на маленький рост, стоять в воротах, и иногда в самоотверженном броске, подражая легендарному Хомичу, забирал мяч, пущенный низом.

Но когда приходили играть старшие по возрасту — из профессорских домов или ивановские, — приходилось уступать им площадку и наблюдать за игрой в качестве зрителей. Здесь порой производились такой силы удары, что мяч, ударившись о ствол прервавшего его полет дуба, звенел, и зрители инстинктивно пригибали головы.

Здесь же, в профессорских домах, жил мой одноклассник Витька Богданов. С ним у меня произошла смешная потасовка на сцене школьного актового зала. Разыгрывалась пьеска из пионерской жизни, постановщиком была старшая пионервожатая Аэлита. По тексту пьесы один из пионеров, роль которого была поручена мне, подворачивает ногу во время перехода по лесу. Но товарищи, конечно, не бросают его в беде. Из подручных средств, то есть из палок, елового лапника и плащ-палатки, они сооружают носилки и выносят на них пострадавшего товарища из леса.

При этом пострадавший, превозмогая боль, должен обозревать окрестность в настоящий бинокль с 12-кратным увеличением и указывать верное направление. А бинокль ему должен передать звеньевой, роль которого исполнял Богданов. Вот из-за этого-то бинокля между Витькой и мной завязалась борьба. Богданов достал бинокль из футляра, висевшего у него на груди, но вместо того, чтобы передать его мне, сам стал, не отрываясь, смотреть через него в зрительный зал. А я, как дурак, продолжал сидеть на носилках с протянутой в его сторону рукой. Я начал вслух возмущаться поведением сценического напарника, чем вызвал беспокойство Аэлиты, наблюдавшей за действием из-за занавеса.