…Вдруг начал соображать, что мне следует делать. Как будто вдруг я стал не я, а совершенно другой человек. Как будто мне кто-то мозг железной щеткой протер. Осветилось вдруг все, приблизилось, как в кино. Ладно, думаю, пусть, значит, так. Если предначертана мне такая судьба, исполню всю ее до конца. Тут и трамвай нужный мне подошел, проехал я на нем остановок пять-шесть, торкнуло меня в сердце, на Сретенке соскочил. Гляжу, как чувствовалось, в самом деле – аптека. Зашел – сидит за стеклянным окошечком старик в белом халате: шнобель – во, длинный, кривой, пенсне поблескивает слепотой, как у товарища Берии. А из остатков волос лысина полированная торчит. И не просто лысина, а как корка у дыни – вся в темных бороздах, в крапинках, в тверди старческих лет… Чем, говорит, могу служить, молодой человек?.. Да вот, отвечаю, нужны мне некоторые… значит… лекарства… Только рецепта у меня нет, зато денег могу вам заплатить… Ну, говорит, молодой человек, деньги – это для нас не главное. Не для денег живем, давайте, говорит, диктуйте, что вам там требуется… Начинаю ему перечислять одно за другим: «желтый меркурий» мне нужен, «лигурийский нефритовый блеск», «годус ливаникус», каломель, перетертая с мелким «сернистым цветом»… Самому непонятно, откуда такие слова берутся. Никогда вроде не слышал, а вот – свободно, без запинки произношу… У аптекаря этого аж пенсне на нос съехало, брови, наоборот, поднялись, уши по бокам головы торчат, как хрящеватые лопухи. Вдруг говорит: «А еще вам нужна свеча из жира черной собаки и три грана ладана, выращенного и обработанного в Экель-Доффаре…» Киваю: «Правильно, откуда вы знаете?..» Эх, говорит, молодой человек, давно никто ко мне с этой рецептурой не приходил. Лет, наверное, сто пятьдесят… Вздохнул, поправил свое пенсне: «Ладно, идемте…» Встает, и вдруг оказывается, что ростом он чуть ли не до самого потолка. Я – метр семьдесят пять, бог не обидел, а он, вижу, длиннее меня еще сантиметров на шесть. Ничего себе, думаю, хорош старичок! Главное, тощий как жердь, локти острые оттопырены, будто у паука. Того гляди заграбастает. Ну, мне уже все равно. Прошли к нему в кабинет, что в задней, то есть служебной, части аптеки, достал он из медицинского шкафчика все эти, по-научному выражаясь, ингредиенты, отвесил, ссыпал их в медную плошечку, мелкую, начищенную до блеска, а внутри у нее рисунок, заметьте – что-то вроде перевернутой пятиконечной звезды, провел так любовно пальцами по краям – вот, говорит, с края света, из Киренаики привезено, из местечка Ирасу, вы, молодой человек, наверное, о таком и не слышали… Отвечаю ему: «Меньше слов, товарищ аптекарь, времени у меня нет…» А он морщится: «Вы не понимаете, молодой человек, чего-чего, а времени у нас всегда достает…» В общем, ссыпал он эти ингредиенты в плошечку, палочкой стеклянной, отполированной аккуратно перемешал, на треножник пузатенький, тоже вроде из меди, эту плошечку водрузил, спиртовку поставил под ней, тут же, слева откуда-то, придвинул свечу – длинную, серую, перевитую, тоненькую как спичка, – потом снял зеркало с противоположной стены и пристроил его напротив, чтобы удобно было смотреть… Ну вот, говорит, все готово. А вы все же еще раз подумайте, молодой человек, стоит ли оно, не знаю, что вы там замышляете, стоит ли того, чтобы вмешиваться в судьбу. Я вот давно живу, говорит, и твердо понял одно: что бы ни делал, а ничего изменить нельзя… Ладно, отвечаю ему, не жмурьтесь, товарищ аптекарь, я уже все решил. Судьба не судьба, пусть будет так… Ну что ж, кивает, тогда успеха вам, молодой человек… Снимает халат свой, вешает его на крючок, вздыхает так скорбно, окидывает все вокруг как бы прощальным взглядом. Когда закончите, говорит, то входную дверь просто прикройте. Я-то, говорит, сюда уже не вернусь. Все, говорит, финита ля комедия: завершился мой срок… Выходит из кабинета, щелкает за ним язычок замка. Странный такой старичок, полностью дореволюционный. Табличка у него над столом висит: «Заведующий аптекой номер такой-то, старший провизор Арон Гасанович Фер»… Ну, думаю, сейчас главное – не останавливаться. Зажег свечу, она этак бодренько затрещала, искры от нее полетели – длинные, голубоватые, к потолку, выключил в кабинете свет, придвинул стул. Вижу лицо свое в зеркале – бледное, точно из сырого картофеля; ладно, думаю, двум смертям не бывать, держись боец Сохов, не в такие дела попадал, да и что, собственно, я могу здесь потерять?.. Зажег спиртовку под плошкой, секунды через четыре начал подниматься над ней бурый пахучий дымок. В горле у меня сразу запершило, в глазах тоже – слабая, как от бессонницы, резь. И вот что странно: плошечка сама махонькая, три чайных ложки, порошку туда аптекарь всыпал щепотку, всего ничего, а дым от нее мгновенно всю комнату заполонил – шкафов, стен не видно, будто торфяник горит. Зато зеркало на столе отчетливо проступило – засветилось, подернулось как бы тоненьким серебряным льдом, тут же, правда, растаяло, образовалось что-то вроде окна, за ним – комната, погруженая точно в загородную тишину, а в полуночной глубине ее: диван черной кожи, матерчатый абажур, на стене – картинки пришпилены, вырезанные из журнала. И вот отворяется дверь, входит туда человек, невысокий, сутулый, в чем-то серо-зеленом, типа полувоенном френче, под мышкой у него шерстяной клетчатый плед. Топчется он, медленно оборачивается, и вдруг вижу я, бог ты мой, это ж Усач рябой – товарищ Сталин, собственной, значит, персоной, я его очень хорошо различаю: постарел, кожа обвисла, что-то жабье в лице, глазки близко посаженные, мутные, будто с похмелья, и он в ту же секунду замечает меня – вдруг отшатывается, вскрикивает беззвучно, машет руками, роняет на пол свой клетчатый плед, тут же сам, вроде бы захрипев, как тряпичный куль, всем телом валится на него, свеча тут же вспыхивает напоследок и гаснет, и вслед за ней так же вспыхивает и гаснет под пузатым треножником прозрачный спиртовой огонек…

Вот, думаю, это все. Выбрался я осторожненько из аптеки, прикрыл за собою дверь, как Арон Гасанович попросил. А на улице, оказывается, уже утро: только что рассвело, солнце яркое, новорожденное, как на сковородке, горячее, брызжет в глаза. Асфальт – в черных ручьях. Начало марта, весна. Москва, будто очнувшись, выползает из снега. И запах свежести, чистоты – от талой воды… Вот, думаю опять, зачем жил? Зачем пятьдесят с лишним лет ходил по земле? Зачем нес меня огненный вихрь? Зачем жизнь свою, всю как есть, стер в труху?.. А вот затем, думаю, чтобы зажечь эту свечу. Затем, чтобы конец этому положить. Чтобы увидеть в туманное зеркало, как вскрикнет и упадет проклятый Усач. Вот для чего. Для этого, выходит, и жил… И так мне почему-то легко становится на душе. И все меня почему-то радует и бодрит. И все как будто начинается заново. И во всем том, что происходит со мной, есть, оказывается, тайный и удивительный смысл… И вот иду я себе неизвестно куда – народу все больше, машины уже начинают суматошно гудеть, звенят трамваи, галки, как полоумные, мечутся над крышами и кричат. Кажется, что весь мир пробуждается. И почему-то чувствую я, что вот сверну сейчас за ближайшим углом, и время расступится предо мною, как кисея, а что-то иное, скрытое им, напротив, радостно и счастливо сомкнется, и выйду я прямо на Кронверкский проспект в Петрограде, и вскрикнет ветер, и будет снова революционный семнадцатый год, и счастье преображения, и светлые горизонты надежд, и сладкий воздух, и предчувствие чего-то неслыханного, и жизнь, провернувшись по кругу, пойдет совсем по другой колее, и сам я буду уже совершенно другой, и Дарья, встрепенувшаяся, сияющая, тоже совершенно другая, но при этом точно такая же, в платьице необыкновенном своем, как из теплого сна, шагнет мне навстречу…

Не так много остается сказать. Я постараюсь быть кратким, чтобы избыток деталей не заслонял собой содержание. Осень в этом году какая-то никакая. То есть дни, естественно, убывают, становится холоднее, брызжет дождь, теряет яркость солнечный свет, желтеют листья, темнеет в каналах вода, но все это проходит мимо сознания, не задерживается – как полустертые рисунки карандашом. Под стать у меня и настроение в это время. Оно тоже какое-то никакое – вялое, заторможенное, цвета бесконечных дождей. Я снова движусь и разговариваю через силу. Жизнь похожа на затянувшуюся бессонницу.