Это, разумеется, не означает, что я вообще раскис. Дисциплина, выработанная за годы исследовательских трудов, держит меня на плаву. Нет лучшего лекарства от жизни, чем ежедневное и монотонное следование избранному пути. Я пишу несколько рецензий, которые уже давно обещал, заканчиваю статью о ситуации в современной России, обдуманную еще в Таганроге, читаю краткий спецкурс в заведении со странным названием «Институт свободных наук» и, наконец преодолев неясные внутренние сомнения, подключаюсь к большому проекту, который начинает осуществлять Борис Гароницкий.

Идея его, как все гениальное, чрезвычайно проста. Надвигается столетняя годовщина Первой мировой войны 1914–1918 гг. Эта война послужила поворотным пунктом в истории человечества: многое из того, что составляет нашу современную жизнь, заложено и предначертано было тогда. Между тем данный материал по-настоящему еще не освоен. Беспристрастному его изучению, академическому осмысливанию в кабинетной тиши помешала следующая война, названная Второй мировой. А потому, считает Борис, следует организовать цикл международных симпозиумов или конференций, каждая из которых была бы посвящена определенному году этого великого катаклизма. Начать прямо с Сараевского покушения, с предвоенной обстановки в Европе, которая, к сожалению, известна нам лишь в самых общих чертах, и далее продвигаться методично, последовательно, за шагом шаг, анализируя и сопоставляя разные точки зрения. Ведь там каждый год – как эпоха. План Шлиффена и наступление немецких войск на Париж, успешная Львовская операция и гибель армии генерала Самсонова в Восточной Пруссии, грандиозная битва на Сомме, сражение за Верден, «окопно-заградительная стратегия», ставшая неожиданностью для обеих сторон, появление первых танков и самолетов, прорыв Брусилова, геометрия «военных морей»… А надрывно-патриотическая культура того времени!.. А громадная мировоззренческая трансформация, породившая в результате коммунизм и фашизм!.. Хорошо бы свести все это в единый историософский концепт. Борис еще летом проконсультировался кое с кем из своих друзей в Европе и США – все в восторге, обещают эту идею всячески поддерживать и продвигать. Только между нами, пожалуйста, пока не говори никому, но уже – тьфу, тьфу, тьфу! – оформляются первые зарубежные гранты… Более того, предполагает Борис, если удастся продемонстрировать приемлемый результат, это можно будет продолжить таким же циклом об Октябрьской революции. Ну так с тысяча девятьсот шестнадцатого по тысяча девятьсот двадцать первый год. Этот цикл, кстати, ты вполне мог бы взять на себя…

Идея действительно феноменальная. Она обеспечит мероприятиями наш научный мирок лет на десять вперед. Причем поскольку это все значимые, содержательные, бесспорно юбилейные даты, то и подсветка в прессе, скорее всего, тоже будет на высоте. К тому же, хотя об этом Борис предпочитает скромно молчать, но та научная группа, которая данное мероприятие поведет, окажется в самом центре международного исторического сообщества. Войдет, если можно так выразиться, в иерархический топ.

В общем, институт наш сильно перевозбужден. Никто, по-моему, не работает, все лихорадочно размышляют – как бы побыстрее и поудобнее усесться в этот блестящий экспресс. Забыты прежние разногласия. Опасные мечи и кинжалы зачехлены. Я собственными глазами вижу, как Еремей Лоскутов прогуливается чуть ли не под руку с Юрочкой Штымарем – склоняется к нему, убеждает в чем-то, и Юра, видимо соглашаясь, кивает. Дым идеологических битв рассеивается, очевидные выгоды ситуации сводят в союз даже непримиримых врагов. На этом фоне как-то удивительно мирно проходит у нас давно ожидаемый общеинститутский хурал: Петра Андреевича единогласно избирают на следующий четырехлетний срок. Все понимают, что сейчас не до местечковых разборок: впереди громадный пирог со вкусной начинкой, и надо бы нарезaть его аккуратно, без панической толчеи. Наш Петр Андреевич подходит для этого лучше всего.

Нельзя сказать, что эти перспективы оставляют меня равнодушным. Такой шанс выпадает историку действительно – раз в сто лет. Пропустишь его – всю жизнь будешь сидеть в пыльном углу. Однако меня, точно демоны, поселившиеся в душе, мучают воспоминания о странных событиях последних месяцев. Что здесь истинно, а что фантомы воображения? Что здесь реальность, а что конспирологические миражи? Это ноет во мне, как глубоко скрытый абсцесс, лишает сна и не позволяет сосредоточиться ни на чем другом. В конце октября (знаменательный для России период) я все-таки не выдерживаю, нарушаю все клятвы, которые сам себе дал, и заглядываю на улицу, где располагался ФИСИС. Как и следовало ожидать, окна в квартире Ирэны безнадежно темны, на них – надпись, сделанная известковым раствором: «rent», то есть «сдается». Очевидно, что здесь никто не живет. Ворота по-прежнему заперты на замок. Двор, просматривающийся за ними, тоже не подает признаков одушевленного бытия: светлеют на плиточном покрытии лужи, топорщится, как увядшие дни, коричневая прожильчатая листва. Подниматься в сам офис у меня желания нет. Я и без того абсолютно уверен, что там – сумеречная пустота.

Все это время в сознании у меня как бы клубится туман. Самое трудное при работе с историей – это достоверные выводы, которые можно было бы предъявить. Гуманитарное знание, как я, по-моему, уже говорил, тем и отличается от естественного, что здесь невозможно с точностью воспроизвести результат. Нельзя поставить эксперимент, нельзя осуществить «пробу крестом», которая однозначно свидетельствовала бы о подлинности событий. Мы по большей части имеем дело с человеческими документами – их фактурная и смысловая неопределенность, как правило, бывает столь высока, что любое заключение, основывающееся на них, представляет собой лишь более или менее вероятностную интерпретацию. Историки зачастую как бы ощупывают слона в темноте: один говорит – это тумба, другой – это веревка, третий – это толстый червяк. Некому зажечь свет, чтобы озарить исследуемый объект целиком. Нет приборов, способных очертить хотя бы примерный контур его. Отсюда такое количество исторических мифов. И такое множество разнообразных вопросов, ответы на которые никакими усилиями не получить.

Существуют, однако, метафизические критерии. Один из греческих православных теософов, коего я недавно читал, например, полагает, что если мы признаём факт подлинности Иисуса Христа, факт подлинности его сошествия в мир, то мы тем самым признаём и подлинность всего, что последовало за этим, никакие иные доказательства уже не нужны. Истина верифицируется через веру, через «первичную сцену», как бы назвал ее доктор Фрейд. Это напоминает мне легенду о царе Мидасе: все, до чего бы он ни дотрагивался, превращалось в драгоценный металл. Правда, Мидас в результате чуть не умер от голода и потому слезно молил богов взять обратно сей двусмысленный дар, а христианство, если продолжать аналогию, живет и здравствует до сих пор. Вместе с тем нет уверенности, что, выраженное иерархией церкви, оно сохранило свой первоначальный божественный потенциал.

Я довольно много размышляю об этом. Для меня критерием подлинности, конечно, является безумная сцена в офисе: Ирэна в кресле, конвульсии огромного спрута, его ледяной круглый глаз, открывшийся в бездне бездн. Это мое пришествие, мое личное откровение, моя «проба крестом», мой инквизиторский «божий суд». Если истинна эта персонификация тьмы, значит истинно и все то, что доселе представлялось абсолютно неправдоподобным. И таинственный обряд хавайот, совершенный сто лет назад в агонизирующем Осовце, и могущественное инферно, десятилетиями пропитывавшее советскую власть, и гигантская монструозная тень его, постепенно овеществляющаяся сейчас. Это и есть тот свет, который озаряет «слона». Тот бледный локатор, который, как в судороге, очерчивает гнилушечные контуры небытия. И, пожалуй, даже понятно, кто этот свет внезапно включил. Откровение потому и называется откровением, что для сомнений в нем места нет.

Вот что невероятно выматывает меня. Вот что не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Я езжу в маршрутках, снующих как тараканы в щелях, теснюсь в автобусах, спускаюсь в духоту переполненного метро, спешу по улицам города, застывшим в транспортном параличе, сижу на совещаниях, лекциях, обсуждениях, семинарах, топчусь в громадных универмагах, включаю по вечерам интернет – и от бессмысленности всей этой человеческой толчеи меня прохватывает озноб. Я будто нахожусь в царстве эфемерид: все призрачно, все не имеет никакого значения. Зачем куда-то спешить? Зачем протискиваться, задыхаясь, сквозь хаос бытовой суеты? Зачем жадно вдыхать иллюзию успеха, счастья, любви? Ведь ничего этого не удержать. Уже начертаны на стене магические письмена, уже исчислены сроки и взвешено бесплотное вещество нашей жизни. Уже облетает потрескавшаяся шелуха пустоты. Спасения нет. Стрелки часов смыкаются на времени «полночь». Мы как дети, которые увлеченно строят домики на песке, а в это время, рожденная колебаниями океанского дна, с неправдоподобной бесшумностью вздымается из моря волна, достигающая небес. Мы не видим ее, мы слишком поглощены своей детской игрой.