Непротивление злу силой потакает злодею, утверждает Иван Ильин. Но он видит и опасности увлечения насилием: «В силу закономерной связи между физическим и психическим составом человека все телесные напряжения и движения внешней борьбы (толчок, удар, связывание, действие холодным или огнестрельным оружием и т. д.) неизбежно, хотя иногда и незаметно, вызывают в душе в виде отзвука или реакции весь тот ряд враждебных или даже озлобленных порывов и чувств, которые необходимо бывает гасить и обезвреживать впоследствии и притом именно потому, что в момент борьбы они бывают целесообразны. Как бы ни был добр и силен в самообладании человек, но если он вынужден к преследованию и аресту злодея, к разгону толпы или участию в сражении, — то самый состав тех действий, к которым он готовится (напр., рубка манекена, изучения японской борьбы) и которые совершает (напр., преследование с полицейскою собакою, атака в конном строю), легко будит его страсть, вводит его в ожесточение, дает ему особое наслаждение азарта, напояет его враждою, бередит в нем свирепые и кровожадные чувства».
Сопротивлению злу силой подвергает человека угрозе, тяготит его ко греху. Растравленные чувства необходимо гасить, уравновешивать. Но это вовсе не отказ от борьбы, не забвение ярости, которая позволяет смести врага. После умиротворения, восстановления чувства безопасности и дружественности окружающих среды, ярость обязана вспыхнуть вновь в момент вторжения врага.
Один из любимейших героев Льва Толстого князь Андрей Болконский говорил перед Бородинской битвой, казалось бы, страшные слова. «Не брать пленных, — продолжал князь Андрей. — Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну — вот что скверно, мы великодушничаем и тому подобное. Это великодушничанье и чувствительность — вроде великодушия и чувствительности барыни, с которой делается дурнота, когда она видит убиваемого теленка; она так добра, что не может видеть кровь, но она с аппетитом кушает этого теленка под соусом. Нам толкуют о правах войны, о рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и так далее. Все вздор. Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство: нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего — убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах войны и великодушии к врагам. Не брать пленных, а убивать и идти на смерть! Кто дошел до этого так, как я, теми же страданиями… Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну. Надо принимать строго и серьезно эту страшную необходимость».
Лев Толстой от осознания ужаса войны пришел к призыву не участвовать в ней ни под каким видом. Но его литературные герои — участники войны, идущие на убийство в защиту Отечества, своего дома, своей семьи. Они — не ангелы, они могут заблуждаться и ожесточаться войной. Но есть и путь искупления, который никогда не закрыт для православного человека. Толстой-художник это увидел, Толстой-философ — забыл. С помощью Толстого-писателя и Ильина-философа мы помним «фактор меча».
Войны, в которой участвовала Россия в ХХ веке, каждый раз ставили проблему преодоления привычки к миролюбивой проповеди. Всепрощение и «не убий!» не сочеталось с задачей достижения победы над врагом. Смирение воинственности в мирное время не подходило для времени военного — когда зло невозможно было усмирить иначе чем силой. И тогда вспоминались учения отцов Церкви.
Апостол Павел в знаменитом Послании к римлянам говорит: «Начальник не зря носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое». Св. Афанасий Великий, епископ Александрийский (IV в.) в одном из своих Посланий указывает: «непозволительно убивать; но убивать врагов на брани законно, и похвалы достойно. Тако великих почестей сподобляются доблестные во брани, и воздвигаются им столпы, возвещающие превосходные их деяния». При этом православная традиция все же требует духовного очищения в случае убийства на поле брани. Преподобный Иосиф Волоцкий (XV в.) говорил: «Если и убьёт кто по воле Божией, то всякого человеколюбия лучше убийство то. Если же и пощадит кто вопреки воле Божией, то страшнее всякого убийства будет та пощада».
Во все века христолюбивые воины благословлялись у своих пастырей не для того, чтобы разводить дискуссии с врагом, а чтобы убивать. Сергий Радонежский благословил Дмитрия Донского на битву с полчищами Мамая, зная, что быть на Куликовом поле страшным убийствам. Православные пастыри служили по Требнику «Чин освящения воинских оружий», чтобы защищать, пусть даже убивая. Поэтому нелепостью можно считать как-то попавшее на телеэкран напутствие священника отбывающим в Чечню спецназовцам: не убий!
Преподобный Серафим Саровский (XIX в.) говорил: «Даст Господь полную победу поднявшим оружие за Него, за Церковь и за благо нераздельности Земли Русской. Но не столько и тут крови прольётся, сколько тогда, как когда правая, за Государя ставшая сторона получит победу и переловит всех изменников, и предаст их в руки правосудия. Тогда уже никого в Сибирь не пошлют, а всех казнят, и вот тут-то ещё больше прежнего крови прольётся, но эта кровь будет последняя, ибо после того Господь благословит люди Своя миром и превознесёт рог Помазанного Своего, благочестивейшего Государя Императора над землёю Русскою».
В данном случае речь, вероятно, шла о польском восстании, грозившем вновь поднять Европу на войну против России. Казнь изменников, казнь по суду, таким образом, является делом праведным — во спасение Земли Русской. И только в таком ключе и следует понимать христианское смирение перед волей Божией.
Православная традиция милостива лишь к поверженному врагу и вовсе не отрицает убийства как такового. «Не убий!» — заповедь ветхозаветная, останавливающая дикие нравы древнееврейской общины времен Моисея, для закрепления которой казнь преступника была допустимой и желательной. «Не убий!» — заповедь внутри общины единоверцев, где утвердился хоть какой-то нравственный порядок, и это более высокая степень солидарности в сравнении с языческим «око за око, зуб за зуб».
Правда Православия не жестока, но и не бессильна. И в этом смысле приобщение русских к иным религиям ради «раскрепощения» некоей воинственности, будто бы скованной в русской национальной традиции, опасно духовным саморазрушением — впадением в дохристианское языческое варварство, где убийству и жестокости в отношении не только врага, но и просто чужого, не было пределов.
Жестокость возможна и необходима не только к чужому, но и своему. Социальный порядок не устанавливается уговорами и непротивлением злу. Это запуганный и деморализованный обыватель боится воочию наблюдать наказание, поскольку его страшит мысль о том, что он сам может оказаться на месте подвергаемого экзекуции. Полноценный гражданин понимает, что социальный порядок необходимо защищать, а государство основано на монополии на насилие. Да, эстетики в публичной порке мало. Но, с другой стороны, прятать от глаз публики наказание — значит лишать наказание социальной функции. Именно: лишать потенциального преступника страха перед публичным позором. Тайное преступление оказывается вынесенным на люди как позорное, явное и циничное. Публичное наказание становится общим делом власти и общества, спрятанное от глаз публики — тайной власти, которая оказывается недоступной гражданину, постепенно забывающему свой долг лично защищать свое государство.
Законопослушность, вошедшая в плоть и кровь народа возникает вовсе не от гуманизма правителей. Иные народы хвалят за то, что у них нет воровства. Это миф о «добром дикаре», рожденный полтора века назад. В действительности преступления изживаются жестокими наказаниями и публичным позором. Если бы на Руси ноздри рвали только за воровство, а не за все подряд, этот порок к нашему времени был бы изжит. Теперь же мы полагаем себя настолько цивилизованными, что даже публичной порки начинаем стыдиться как варварства. Тайное наказание преступника превращается для обывателя в способ отгородиться от теневой стороны жизни и сделать вид, что все это его не касается. В тоже время обыватель с удовольствием смакует криминальные хроники и купается в море запредельных мерзостей, собираемых журналистами. Все это притупляет восприятие и также дает обывателю ощущение неуязвимости: все происходит не с ним, это другой мир. В мозг обывателя вползает убеждение, что преступник практически всегда либо не найден, либо неподсуден, либо оправдан.