Если в межличностном конфликте столкновение с врагом (в том числе и в экзистенциальной схватке по поводу нравственных ценностей) не предполагает его окончательного уничтожения, что снимало бы продуктивное противоречие, то в столкновении народа со своим врагом последний может быть только народом и только таким народом, противоречие с которым не может быть продуктивным. Враг народа должен быть обращен в «ничто», ибо ненависть к нему обезличена (Гегель). Только тогда народ может утвердить свой нравственный принцип.
Вместе с тем, массовость современной политики требует, чтобы экзистенциальное столкновение или дележ территории, имущества и социальных статусов происходил от имели «мы»-группы выделенными из нее активистами (или активистами, сформировавшими вокруг своей позиции «мы»-группу), которые структурируют стихийную референтность в «мы»-группе и отталкивание от «они». Для политического активиста, таким образом, наличествует прямая заинтересованность в «они», как в явлении, обуславливающем необходимость его профессии. Следовательно, «мы», стремящееся к небытию «они», оказывается в неявном противостоянии с собственными активистами, вынужденными по возможности регулировать референтность среди своих противников.
Как отмечает современный исследователь феномена политического А.И.Пригожин, «соперничество между представителями или выразителями разных групп строится на механизме взаиморефлексии. Это не означает прямого и непосредственного действия, направленного на достижение своих целей, а предполагает предвосхищение ожидаемых действий соперников, в результате чего конкретное решение может далеко отходить от цели, так как рассчитывается с учетом его воздействия на поведение соперников (если я так, то он эдак, поэтому я иначе…)».
Отсюда следует насколько важно сохранять образ врага, ввиду постоянного его размывания политическими технологиями представителей группы, от имени которой действуют политические активисты. Если «мы»-группа должна удерживать образ врага и постоянно воспроизводить энергетику вражды (вплоть до силового противостояния), чтобы оставаться политическим субъектом, то представляющие группу активисты лишь используют этот образ и эту энергетику для мобилизации группы и для достижения преимуществ в конкуренции по поводу захвата и удержания «политического капитала».
Размывание оппозиций
Ницше писал об этом: «Кто проанализирует совесть современного европейца, тот из тысяч ее моральных складок и скрытых уголков извлечет один и тот же императив, императив стадного страха: “мы хотим, чтобы наступил наконец момент, когда бы нам нечего было бояться!” Путь к этому моменту, стремление к нему, называется нынче в Европе и повсюду — прогрессом».
Между тем, опасность — то, что наполняет жизнь непередаваемым букетом ощущений. Она присутствует и в спорте, и в войне. Война для молодых и сильных людей является делом привлекательным именно в связи с ощущением опасности, страха смерти и волевых усилий по его преодолению. Повстанцы, камикадзе — это в большинстве своем вовсе не психически больные фанатики. Это люди, для которых образ врага слился с понятием мирового Зла, ради ущерба которому можно и нужно отдать свою жизнь. При этом Зло может обладать притягательностью именно в связи с ненавистью к нему.
Страх своего собственного страха сформировал в Западной цивилизации доминирующую политическую группировку, для которой образ врага заключен в источниках страха любых жестких оппозиций (то есть, собственно политических конфликтов). Главнейшим и легко обнаружимым образом становится образ национального государства. Государство как принцип устроения общества обобщает все страхи. А поэтому, как заметил Шмитт, «либерализм в типичной для него дилемме “дух/экономика” попытался растворить врага, со стороны торгово-деловой, — в конкуренте, а со стороны духовной — в дискутирующем оппоненте». «Правда, либерализм не подверг государство радикальному отрицанию, но, с другой стороны, и не нашел никакой позитивной теории государства (…); он создал учение о разделении и уравновешении “властей”, т. е. систему помех и контроля государства, которую нельзя охарактеризовать как теорию государства или как конструктивный политический принцип». «Из совершенно очевидной, данной в ситуации борьбы воли к отражению врага, получается рационально-конструированный социальный идеал или программа, тенденция или хозяйственная калькуляция. Из политически соединенного народа получается на одной стороне культурно заинтересованная публика, а на другой — частью производственный и рабочий персонал, частью же — масса потребителей. Из господства и власти на духовном полюсе получается пропаганда и массовое внушение, а на хозяйственном полюсе — контроль. Мораль, в свою очередь, тоже стала автономной относительно метафизики и религии, наука — относительно религии, искусства и морали и т. д.».
Действительно, если консерватизм, выделяя, «своих», как подданных государства, гарантирует им помощь в сложных ситуациях (например, помощь беженцам и вынужденным переселенцам), то либерализм все сводит к экономической категории риска, за последствия которого каждый должен отвечать самостоятельно.
Существенные успехи либеральной идеологии привели к одному — к частичной замене открытого политического противостояния наций на международной арене — закрытым (непубличным) противостоянием экономических корпораций и квазирелигиозных научных доктрин. Национальные предпочтения перешли из сферы политики в бытовую сферу и в субкультурные сообщества. Образ врага свелся к вялой и дегероизированной ксенофобии.
Между тем, и в западной социологии имеется существенно отличная от либеральной доктрины линия. Скажем, линия Пьера Бурдье, который называет борьбу партий «сублимированной гражданской войной», или Патрика Шампаня, утверждающего, что манифестация так или иначе является зародышем восстания, а сам смысл постоянных трансформаций уличных шествий (получивших, заметим, легитимный статус только во второй половине XIX века) состоит в том, чтобы не стать заученным ритуалом и подкрепить потенциально присутствующей возможностью мятежа и анархии внимание к определенной форс-идее (политическому мифу). Иначе говоря, лишаясь образа врага, манифестация перестает быть интересной обществу, лишаясь тем самым своего политического статуса и превращаясь в подобие карнавального шествия или парада.
В российской политической публицистике не раз с негодованием приводились слова большевистских и фашистских лидеров о возможности нравственности только в кругу политических единомышленников. Это негодование, само по себе свидетельствующее о наличии образа врага, всегда игнорирует тот факт, что либеральная доктрина отлична от критикуемых ею позиций лишь внешним лицемерием при строгом соблюдении правила: нравственность признается только в отношении «своих», к «чужим» она неприменима, у «чужих» нравственности нет. Именно таково было, например, отношение большинства западных политиков (да и широких общественных слоев) к атомной бомбардировке Японии в 1945, к событиям в Москве в 1993 году, к бомбардировкам Югославии в 1998…
Примеров «двойных стандартов» можно привести множество. Все они говорят о том, что образ врага никуда не исчез из реальной политики Запада, и только лицемерная риторика, ритуал политического диалога скрывают это обстоятельство и даже приводят к недоразумениям, связанным с наивными попытками правозащитников буквально трактовать нормы международного права.
Современная российская политология и философия политики, а вслед за ними и практика целого ряда политических группировок, в значительной степени следует либеральной концепции «деполитизации политики». Некоторых исследователей и политиков это приводит к критике исторического опыта собственной страны, в котором выискиваются причины войн и распрей, якобы свидетельствующих об особенностях русского народа. «Образ врага» переносится на русский народ, по отношению к которому целая плеяда политиков и ученых становится «внутренним хищником», не скованным какими-либо конвенциональными правилами, и моделирует отношения элита-народ по самоедской схеме хищник-жертва.