– Опять «виноват»?

– Которую вам приписывают.

– У меня нет никакой роли: вот мне и приписывают какую-то.

Он налил рюмку жжёнки и выпил.

– Выпейте: готова! – сказал он, наливая рюмку и подвигая к Райскому. Тот выпил ее медленно, без удовольствия, чтоб только сделать компанию собеседнику.

– Приписывают, – начал Райский, – стало быть, это не настоящая ваша роль?

– Экие вы? я вам говорю, что у меня нет роли: ужели нельзя без роли прожить!..

– Но ведь в нас есть потребность что-нибудь делать: а вы, кажется, ничего…

– А вы что делаете?

– Я… говорил вам, что я художник…

– Покажите же мне образчики вашего искусства…

– Теперь ничего нет: вот, впрочем – безделка: еще не совсем кончено…

Он встал с дивана, снял холстину с портрета Марфеньки и зажег свечу.

– Да, похож! – сказал Марк, – хорошо!.. «У него талант!» – сверкнуло у Марка в голове. – Очень хорошо бы… да… голова велика, плечи немного широки…

«У него верен глаз!» – подумал Райский.

– Лучше всего этот светлый фон в воздухе и в аксессуарах. Вся фигура от этого легка, воздушна, прозрачна: вы поймали тайну фигуры Марфеньки. К цвету ее лица и волос идет этот легкий колорит…

«У него есть и вкус, и понимание! – думал опять Райский, – уж не артист ли он, да притаился?»

– А вы знаете Марфеньку? – спросил он.

– Знаю.

– А Веру?

– И Веру знаю.

– Где же вы их видали? Вы в доме не бываете.

– В церкви.

– В церкви? Как же говорят, что вы не заглядываете в церковь?

– Не помню, впрочем, где видел: в деревне, в поле встречал…

Он выпил еще рюмку жженки.

– Не хотите ли? – прибавил он, наливая Райскому.

– Нет – я не пью почти: это так только, для компании. У меня и так в голову бросилось.

– И у меня тоже, да ничего: выпейте. Если б в голову не бросалось, так и пить не нужно.

– Зачем же, если не хочется?

– И то правда, ну, так я за вас!

Он выпил и его рюмку.

«Не пьяница ли он?» – подумал Райский, боязливо глядя, с каким удовольствием он выпил еще рюмку.

– Вам странно смотреть, что я пью, – сказал Марк, угадавший его мысли, – это от скуки и праздности… делать нечего!

Он опять налил, но поставил рюмку подле себя и попросил сигару. Райский подвинул ему ящик.

«У него глаза покраснели, – думал он, – напрасно я зазвал его – видно, бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»

– Праздность! ведь это…

– Мать всех пороков, хотите вы сказать, – перебил Марк, – запишите это в свой роман и продайте… И ново, и умно…

– Я хочу сказать, – продолжал Райский, – что от нас зависит быть праздным и не быть…

– Когда вы давеча перелезли через забор к Леонтью, – перебил опять Марк, – я думал, что вы порядочный человек, а вы, кажется, в полку Нила Андреича служите, читаете мораль…

– Вот видите, я и прав, что извинялся перед вами: надо быть осторожным на словах… – заметил Райский.

– Зачем? Не надо. Говорите, что вздумается, и мне не мешайте отвечать, как вздумаю. Ведь я не спросил у вас позволения обругать вас Нилом Андреичем – а уж чего хуже?

– Правда ли, что вы стреляли по нем? – спросил Райский с любопытством.

– Вздор: я стрелял вон там на выезде по голубям, чтоб ружье разрядить: я возвращался с охоты. А он там гулял: увидал, что я стреляю, и начал кричать, чтоб я перестал, что это грех, и тому подобные глупости. Если б только одно это, я бы назвал его дураком – и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.

– Что же он?

– Ну, начал приседать, растерял палку, калоши, потом сел наземь и попросил извинения. А я выстрелил на воздух и опустил ружье – вот и все.

– Это… развлечение? – спросил с мягкой иронией Райский.

– Нет, – серьезно отвечал Марк, – важное дело, урок старому ребенку.

– Что же после?

– Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал. Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как огня, боится.

«Кажется, он хвастается удалью! – подумал Райский, вглядываясь в него. – Не провинциальный ли это фанфарон низшего разряда?»

– Я не хотел читать вам морали, – сказал он вслух, – говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями…

– Почем вы знаете мой ум, образование и способности?

– Я вижу…

– Что же вы видите? Что я умею лазить через заборы, стреляю в дураков, ем много, пью… видите!..

Он еще выпил. Райский с беспокойством смотрел на эти возлияния и подумывал, чем это все кончится. Он внутренне раскаивался в своей затее подразнить бабушку.

– Вы морщитесь: не бойтесь, – сказал Марк, – я не сожгу дома и не зарежу никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница.

Он вылил остатки рома из бутылки в чашку и зажег опять ром. Потом, положив оба локтя на стол, небрежно глядел на Райского.

В манерах его, и без того развязных, стала появляться и та обыкновенная за бутылкой свобода, от которой всегда неловко становится трезвому собеседнику.

Разговор тоже принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника, не покидало беспокойство, что это перейдет границы.

– Вы тоже, может быть, умны… – говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, – я еще не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, – это я вижу, – следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете?

– Я… все-таки…

– Портрет написали? – перебил он. – Да вы портретист, что ли?

– Да, я писал иногда…

– Ну, иногда — это не дело. Иногда и я делал кое-что.

Он помешал новую жженку и хлебнул. Райский и желал и боялся наводить его на дальнейший разговор, чтоб вино не оказало полного действия.

– Вы говорите, – начал, однако, он, – что у меня есть талант: и другие тоже говорят, даже находят во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, – но я не готовился к этому поприщу…

– Почему же?

– Да как вам сказать: у нас нет этой арены, оттого нет и приготовления к ней.

– Вот видите, – заметил Марк, – однако вас учили, нельзя прямо сесть за фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете и криво, голова велика, а все же надо выучиться держать кисть в руке.

– Да, если хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как говаривал мой опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне. Я и достиг этого уменья очень быстро. А когда подрос, узнал, что значит призвание – хотел одного искусства, и больше ничего, – мне показали, в каких черных руках оно держится. Заезжие певцы и певицы давали концерты, на них смотрели свысока. Учитель рисованья сидел без хлеба. Бабушка руками всплеснула, когда узнала, какое поприще выбираю себе. У меня вон предки есть: с историческими именами, в мундирах, лентах и звездах: ну, и меня толкали в камер-юнкеры, соблазняли гусарским мундиром. Я был мальчик, соблазнился и пошел в гусары.

– Ну, а потом? Там в Петербурге есть академия…

– Потом…

– Что потом? – перебил Марк и засмеялся.

– Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! – с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, – у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… – Он вздохнул. – Но я ворочусь и дойду! – сказал он решительно. – Время не ушло, я еще не стар…