Отдала свое сердце, тело, душу.

Человеку, который не любил ее.

Как он, должно быть, смеялся над ее доверчивостью!

Пошатываясь, она отступила в сторону, стараясь подавить рыдания, унять боль.

Но шаткая стена, которую воздвигла она вокруг своих чувств, рухнула, рассыпалась на кусочки, и она уже была не в силах собрать эти осколки воедино. Боль пуще прежней пронзила ее сердце.

Ноги подкашивались, дрожали плечи, руки.

Все эти годы она жила в страхе, что жертвой негодяя станет ее сестра. Романтическая, порывистая Вероника.

Вероника.

Не в силах дольше владеть собой, застигнутая обжигающей болью, она повалилась на пол и заплакала в голос. Тихо, протяжно, как плачет брошенный зверь, изливая свою неизбывную тоску.

Вероника.

Ей едва минуло восемнадцать. Полная радости бытия.

Полная надежд.

И все ушло в одночасье. Жизнь ее была подобна яркой вспышке.

Рыдания сотрясали тело Мари, скорбь затопила ей душу. Ушло. Все ушло. Никогда больше она не услышит смеха сестры, ее язвительных подтруниваний.

Клянусь всеми святыми, но ты, Мари Николь ле Бон, по-моему, вообще перестала выходить из этой комнаты.

Ее девических мечтаний.

У нас будут наряды, драгоценности, мы будем устраивать балы. У нас будет такое приданое, что твоей и моей руки будут просить все знатные мужчины севера Франции...

Ее веселых признаний.

Влю-бле-ш, влю-бле-на, влю-бле-на в ви-кон-та ла-Мар-те-на...

Как умела она мечтать.

Но мечтам ее не суждено было сбыться.

И в этом виновата она, Мари.

Мари зарылась лицом в пышные юбки платья.

Это ее изобретение погубило Веронику. Это она навлекло беду на их дом.

И вновь перед глазами у нее возникла сестра, лежащая под колесами экипажа, – ее искалеченное тело, забрызганные кровью волосы...

Слезы жгли лицо Мари, бурные, горячие слезы, и она уже не могла ни видеть, ни слышать.

Прости меня, Вероника. Прости!

Она сжалась в комок, чувствуя, как силы покидают ее.

Вероника мертва. Уже месяц как мертва. Макс знал и утаил от нее. Лгал.

Сжавшись в комок, она повалилась на роскошный ковер и зарыдала, изливая свою тоску и отчаяние, бесконечно одинокая в этом жестоком, беспощадном мире.

Темно.

Это первое, о чем подумала Мари, медленно приоткрывая веки. Комната была погружена в мрак. Лунный свет не проникал сквозь тяжелые портьеры. Лампы остались незажженными. Дрожь охватила ее при воспоминании о лечебнице. Она снова закрыла глаза. Измученная, опустошенная. Понимала, что нужно подняться, лечь в постель. Попытаться заснуть. Но не было сил двигаться.

Какая разница, где лежать?

Она осталась на полу, моля Бога о благословенном забвенье.

И тут раздался стук в дверь.

Она не понимала, кому понадобилось стучаться к ней в этот час. Она не ответила, даже не открыла глаз. Какая разница?

Стук повторился.

Оставьте меня. Оставьте меня в покое.

– Мадемуазель ле Бон?

Женский голос походил на голос Падмини.

Мари приподняла голову, желая крикнуть поварихе, чтобы та убиралась, но от рыданий саднило горло, и только беззвучный шепот слетел с ее губ.

Она села, убирая спутанные волосы с лица, чувствуя покалывание в левой руке – она лежала на ней, и рука почти онемела.

– Мадемуазель ле Бон, – снова послышался тихий голос. – Вы спите?

Мари с трудом поднялась на колени, потом встала, дрожа и негодуя на то, что ее заставили-таки вернуться к действительности. Заставили сознавать, чувствовать.

Она прошла к двери, приоткрыла ее.

– Падмини, я же...

Но это была не Падмини. Мари сощурилась от яркого света, хлынувшего из коридора.

За дверью стояла красивая черноволосая женщина с портрета, который Мари видела внизу. Принцесса. Одетая в голубой пеньюар, превосходно гармонировавший с ее сапфировыми глазами, – и с ребенком на руках. Белокурая головка младенца покоилась на ее правом плече.

Мари попыталась сказать что-нибудь, но саднящее горло подвело ее. Она не смогла вымолвить ни слова.

Принцесса робко улыбнулась.

– Я Ашиана, жена лорда Саксона, – заговорила она с тем же легким, певучим акцентом, какой Мари слышала у Падмини. – Я знаю, вы просили не беспокоить вас, но я кормила ребенка, и мне почудилось, что вы не спите.

Ее глаза лучились теплом, почти что симпатией.

Мари не знала, искренни ли они, эти глаза.

Но сейчас у нее не было сил задаваться вопросом, насколько можно доверять участливой заботе, которую проявляют к ней члены этого семейства. Вторжение этой женщины не вызвало в ней ни настороженности, ни злости; она даже не забеспокоилась, что та слышала ее рыдания.

Злость и негодование ушли вместе со слезами, не оставив в ней ничего.

Лишь тупую, унылую пустоту, которую она уже однажды познала.

– Я... я не... – хрипло заговорила Мари. – Не думаю, что...

– Я могу уйти, если я некстати. Но, знаете, иногда... бывает нужно выговориться, – мягко предложила принцесса. – И потом, есть некоторые факты, о которых мой муж вряд ли сказал вам. А мне кажется, вы имеете право знать их.

Факты ли, отрешенно подумала Мари. Может, очередная ложь?

Хоть и измучена была она, хоть и овладело ею безразличие, а быть может, именно благодаря ему – кто знает, – но разум ученого взял верх. Он подсказал ей, что нельзя делать выводы, не изучив всю совокупность данных.

Сейчас, проснувшись окончательно, она понимала, что вряд ли сможет заснуть. У нее был выбор – либо послушать, что скажет ей принцесса, либо остаться наедине с мучительными мыслями и вышедшими из-под контроля чувствами.

Она выбрала первое и распахнула дверь.

– Прошу вас, входите, леди Ашиана.

Принцесса, благодарно улыбнувшись, ступила с младенцем на руках в темную комнату.

– Вообще-то, не принято называть меня леди Ашиана...

– Извините, принцесса Ашиана.

Мари зажгла лампу на каминной полке и только после этого затворила дверь.

Ее гостья рассмеялась. Смех ее был милым и певучим:

– О-о нет. Так меня тоже не называют. Если официально, то ко мне обращаются как к леди Саксон. Знаете, у английской аристократии существует масса всевозможных условностей и правил на этот счет. Это, конечно, досаждает мне, но что поделаешь. Удивительно, но к женщине они обращаются по имени ее мужа, будто она является... прида... придачей...