Это как будто не заход солнца, а скорее какое-то внезапное гашение света, абсолютно похожее на гашение огней рампы в театре. Как зимой, так и летом, с 1-го января и по 31-ое декабря, такая ночь длится здесь полных двенадцать часов.

Минут за двадцать до шести часов утра небо начинает принимать сначала свинцово-серый, затем постепенно более светло-серый цвет; на востоке появляются сильно фиолетовые оттенки, и вдруг над верхушками деревьев появляется ярко-алая полоса, тогда как стволы еще тонут во мгле. Нескольких минут происходит как бы борьба между мраком и светом, который яркими лучами, широким раскрытым веером раскинулся на горизонте. Еще миг, и солнце выплывает, пылающее, как болид, и уже палящее и раскаленное, как железо в кузнице.

Вечер гаснет, как задутая свеча. День вспыхивает, как от взрыва.

Если европеец, смущенный и пораженный в первое время этой быстротой смены дня черной ночью и черной ночи — ярким днем, вскоре осваивается с этим и даже начинает находить в этом известную прелесть и красоту, хотя бы только в силу контраста, то нельзя сказать того же относительно бесконечной ночи, томительная продолжительность которой действует раздражающе на нервы и является для многих настоящей пыткой.

Когда измученный продолжительным странствованием по девственным лесам или разбитый долгим путешествием в пироге, использовав последние минуты дневного света на то, чтобы выбрать себе подходящее место для ночлега, развести костер, подвесить свой гамак и приготовить ужин, он видит наступление такой тропической ночи, он приветствует ее от души.

Ночь — это отдохновение, заслуженное в большинстве случаев дорогой ценой; это длинная остановка на пути, восстанавливающая растраченные силы; это уважительная причина, останавливающая увлекшегося исследователя и заставляющая его подчинить свое увлечение требованиям разума. Таким образом первые часы наступившей ночи почти всегда желанны и приятны для человека, много потрудившегося и уставшего за день.

Поужинав с аппетитом, он выкуривает несколько сигарет, обменивается немногими словами со своими друзьями, с неграми или индейцами, делает несколько заметок в своей записной книжке, приказывает подкинуть дров в костер и затем предлагает всем предаться сну. С наслаждением растягивается он в своем гамаке, предварительно несколько раскачав его, и тихонько качается, как избалованное дитя.

А ведь нет еще и семи часов; много — если половина восьмого.

Гамак мало-помалу становится неподвижным; папироса, наполовину докуренная, гаснет, и человек уже спит крепким, здоровым сном.

Напрасно лесные животные, птицы и звери задают свои оглушительные концерты, сливая в один общий гам самые разнообразные звуки; напрасно ревут обезьяны, квакают громадные жабы, рычат ягуары, пищат маленькие пекари; пусть они рычат, мяукают, ревут, кричат или хрюкают, мычат или квакают, сколько душе угодно, — спящему до них нет дела. Он принял лучшее наркотическое средство — утомление, и на первых порах ничто не в состоянии нарушить его сон.

Все обстоит благополучно: спящий европеец блаженствует. Но вот наступает полночь или часть ночи, и адская жара сменяется более приятной температурой. Термометр фиксирует понижение на целых два-три градуса. Это приятное облегчение производит на организм спящего чисто физиологическое действие. Пробудившийся человек на минуту вылезает из своего гамака, затем, прогулявшись немного, снова возвращается с намерением продолжать свой сладкий сон. Но, увы! — очарование нарушено; он уже проспал шесть-семь часов и успел выспаться за это время, ему уже не спится.

В это время оглушительная лесная какофония, которой он раньше не слышал и не замечал, теперь изводит его. Он начинает клясть все и вся, начинает раздраженно ворочаться в своем гамаке, выбивает кремнем огонь, подносит фитиль к циферблату своих часов, и ему кажется, что его хронометр врет, что не может быть, чтобы ночь в сущности только еще началась. Он выкуривает сигару за сигарой или папиросу за папиросой и в мучительном томлении ждет, когда же, наконец, минет эта бесконечная ночь.

Его спутники также не спят по той же причине, что и он. Они бродят взад и вперед, встают и опять ложатся, сморкаются, ворочаются, охают, зевают и, наконец, начинают шепотом переговариваться, чтобы хоть сколько-нибудь развлечься.

Он упорно смотрит в огонь костра, стараясь загипнотизировать себя, или следит за полетом летучих мышей, вампиров, быстро шныряющих взад и вперед, любуется звездами, мигающими в темном небе, или в крайнем случае считает до тысячи, чтобы хоть чем-нибудь занять свои мысли.

Так продолжается часов до четырех утра, иногда же до самого рассвета. Тогда-то он, пожалуй, и заснул бы, да уж пора готовить завтрак, складывать вещи и трогаться в путь.

И как бы ни свыкся человек с жизнью девственных лесов, то же самое он будет переживать неизменно каждую ночь. Каждую ночь та же мучительная бессонница будет томить его и раздражать его нервы до предела, доводя его до отчаяния, что бы он ни говорил и ни делал и как бы геройски ни противостоял денной суете, этой поистине непреодолимой потребности каждого жителя тропических стран.

Но, с другой стороны, надо подумать, что эта ночь длится целых двенадцать часов. Надо быть сурком, чтобы проспать столько времени беспробудно.

Несмотря на твердое решение не спать всю ночь и дежурить поочередно как на бателлао, так и на паровой шлюпке, трое европейцев, двое бразильцев и мулат, утомленные дневным трудом, все-таки заснули.

Маркиз, Винкельман, Бенто и Рафаэло устроились на шлюпке, надежно стоявшей на своем якоре. Условились, что каждый из них будет сторожить по одному часу, чтобы без особенного усилия дождаться неизбежного момента, когда всех начинает неудержимо клонить ко сну.

Шарль, Хозе и индейцы остались на бателлао, пришвартованном крепким канатом к корме паровой шлюпки.

Шарль взялся не спать в продолжение двух часов и затем разбудить Хозе, который должен был его сменить. Хозе ни за что не соглашался отказаться от своих предубеждений против старухи-индианки и даже поклялся, конечно, необдуманно, не смыкать глаз в эту ночь.

Бедняга, полагая, вероятно, что он не достаточно убедил своих товарищей в справедливости своих опасений, хотел взять на себя всю ответственность за охрану судов в течение этой ночи.

Он искренне был убежден, что будет в состоянии это сделать. Впрочем, ему в конце концов все-таки удалось поколебать доверчивое спокойствие двух бразильцев и даже Шарля, указав на некоторые, весьма характерные подробности.

— Поверьте, господа, что я не ошибаюсь в данном случае и не преувеличиваю возможной и даже вероятной опасности! — повторял он в сотый раз. — Эта старая ведьма — наверное, шпионка. Все мне говорит об этом… Припомните только ее взгляды искоса, эти испытующие, жадные взгляды, любопытные и вместе с тем беспокойные и тревожные. Пока вы с нею говорили, и она вас как будто слушала, я видел, что глаза ее все время бегали по сторонам. Мало того, я сразу уловил, как она сделала знак одному из наших людей; к несчастью, я только не могу сказать, которому, так как они стояли гурьбой в то время, как старуха была здесь. Наконец, неужели вам не показалось подозрительным, что эта старая чертовка вдруг, ни с того ни с сего, спросила вас, ваша ли это паровая шлюпка.

— Подозрительно? .. Но что здесь такого?

— Это доказывает, что те, кем она прислана была сюда, быть может, не сделают вам лично никакого вреда, но зато не поцеремонятся с вашими друзьями. Вот что это значит!

— В таком случае, быть может, было бы лучше сказать ей, что эта шлюпка моя!

— Без сомнения! Ведь у этой старой клячи есть хоть капля благодарности или чувства признательности к человеку, оказавшему помощь ее ребенку. Она, вероятно, постарается не повредить лично вам; если можно, то даже избавит вас лично от всякой беды! Но она в душе убеждена, что обязана чем-нибудь только вам одному, если вообще можно говорить о душе, по отношению к такой некрещеной твари, как эта старая хрычевка. Поверьте, она ни на минуту не задумается сообщить своим сообщникам все необходимые сведения и даже проводит их сюда!