Я не смогла. Ни в тот день, ни позже.

Ненависть во мне еще жила, а любви не осталось. Видать, вся сгорела.

Да и ненависть уже прогорала.

6

Другое имя теперь звучало в моем сердце, и было мне от этого сладко, как от спелых персиков, и горько, как от рыбьей желчи. Не хотела я слышать его в себе и видеть не хотела во по ночам того, кому оно принадлежало, да только боги о моих желаниях не спрашивали.

Покатился камешек с горы...

...Я была с ним рядом, когда он засыпал – голодный и одинокий, как последний шарик тсура в его заплечном мешке. Эти шарики я сама накрутила, сунула ему в дорогу, а он почему-то берег их...

Я была рядом, когда он заблудился и оказался в том лесу, далеко от всякого жилья, от тепла. Когда проснулся поутру под боком у своей кобылы, весь белый от инея и понял, что она мертва.

Была рядом, когда он шел через этот лес, не веря, что выйдет к людям, но все-таки выбрался, нашел дорогу к огню и крову.

Я дышала с ним в унисон, когда он метался в горячке, сражаясь с жестокой простудой после той ночи под снегом, когда без конца звал меня по имени, не видя реального мира вокруг.

Я была рядом с ним, но бесконечно далеко... Я не могла обнять его и сказать: «Тихо, тихо, котеночек, я здесь». Не мои руки подносили к его губам чашу с молоком и целебный отвар.

Ничего об этом всем я шаману не сказала. Какой толк воздух сотрясать? Вереск там, мы тут...

Тысячу раз обругала себя дурой. За то, что не поехала с ним, позволила одному отправиться в этот путь. Никакой беды не случилось бы, путешествуй мы вместе, в фургоне. А теперь только и оставалось, что молиться. И я молилась. Всем богам, каких знала. Я не просила, чтоб он вернулся ко мне, просила лишь, чтобы просто вернулся.

Зима уже перевалила за половину, когда он только-только добрался до своих краев, до своей родной деревни.

Поначалу его там вовсе не признали. Шутка ли! Эти люди помнили милого мальчика с золотыми волосами, веселого и пригожего, быстрого на слово, легкого на песню... А явился к ним ученик шамана с медными бляшками в седых волосах, ростом до самой дверной притолоки, молчаливый, загадочный. Где уж тут узнать... Но, когда назвался, похватались за сердца, обнимать бросились. Иные бабы так и вовсе пустили слезу. А пуще всех ревели его малые сестрички – одной лет десять на вид, другая еще меньше. Никак не могли поверить, что живой: в мыслях, да и на словах давно схоронили сироту, забитого камнями почти до смерти и пропавшего потом неведомо куда.

Много, о чем спрашивали его родичи. Все хотели знать. Где жил он да как, куда девалась Ива и что это за причудь у него на ногах. Он улыбался или хмурился, отвечал коротко, как всегда, и за скупыми словами вставала долгая история, идущая от этой деревушки до самых Диких Земель. Дивились люди его словам, не больно-то и верили, думали – приукрасил, выдумал половину, хотя он и на треть не рассказал всего того, что было. Много о чем умолчал, помянул лишь краем – где из скромности, где из такта. О своих заслугах и вовсе ни разу не обмолвился и смущался страшно, если принимались хвалить его. Но еще больше зарделся, когда спросили, не нашел ли себе невесты. Только и смог, что кивнуть в ответ. Глупый мальчишка...

Сам он узнал, что бабка их умерла пару лет назад, что старшую из трех меньших сестричек прошлой осенью выдали замуж в соседнюю деревню и что хозяин этих земель уж несколько лет, как мается от какой-то страшной болезни, медленно пожирающей изнутри. А сын его, тот самый, что отдал приказ закидать колдуненка камнями, упал с лошади во время охоты, да так неудачно, что больше уже и не встал.

Вереск слушал их молча. К тому моменту его давно привели в избу, обогрели, накормили, выставили дорогому гостю чарку самой лучше браги. Он пил мало, да и ел немного. Ни одна новость не вызвала улыбки на его лице. А когда наконец оставили в покое, не лег спать, хотя было уже далеко за полночь, но нашел в себе силы снова одеться и выйти из тепла в морозную ночь, озаренную бледным светом луны. Дошел до того места, где прежде был его дом, и долго стоял, глядя на заснеженный ровный кусок земли. Ничего там не осталось от того, что он знал и любил – ни стен, ни даже печной трубы. Родичи давно все разобрали, давно похоронили его отца с матерью и позволили траве прорасти сквозь золу. Он опустился на колени и раздвинув снег, увидел сухие стебли. Но не сорвал, не тронул, только повел рукой над бывшим пепелищем, а потом встал и пошел назад, туда, где ждала его постель на старой широкой лавке и такая же седая, как он сам, хозяйка дома.

Рано поутру, когда все еще спали, а луна по-прежнему плавала в озере тягучих зимних облаков, он достал из заплечного мешка маленький, не больше миски, бубен и ушел с ним к лесу, что стоял прямо за спиной у деревушки.

7

Я не знаю, что он делал там – деяния шаманов всегда сокрыты от простых людей непроницаемой завесой – но, когда при свете дня уже вернулся обратно в дом, лицо его было серым от усталости, а глаза полны грусти. И совсем не походил он на мальчика... Будто умерло в нем что-то старое, а новое родилось. И было это новое, как те стебли травы под снегом – тонким и мягким на вид, но прочным и сильным. Проснувшись поутру, я долго еще вспоминала его взгляд. И чем больше думала о нем, тем ясней понимала, что уже никогда не увижу того мальчика, который покинул становище шамана в начале осени.

– Каи... – звала я его тихо, когда знала, что никто меня не услышит. – Ох, Каи...

А потом сжимала зубы в отчаянии.

«Матушка небесная, спаси его! И меня спаси... От этого жара в груди, от острия в сердце, от любви этой ненужной, от новой боли, которую я не вынесу...»

Себе врать глупо. Я и не пыталась. Все поняла уже. Особенно, когда сны о нем стали иными – не окнами в его жизнь, но дверьми в то, чего между нами не было. Когда просыпалась я не в страхе за него, а от сладкой истомы.

Я поняла, да...

Принять только не желала.

«Забери это, Матушка, милосердная! Не оставь меня снова на съедение волкам, не бросай меня в это пламя. Я не хочу... не хочу!»

А в ушах – голос шамана: «А чего ты хочешь, Шуна?».

Кабы знать...

Покуда жила во дворце, думала нет ничего лучше степи, скучала по Диким Землям, рвалась сюда, но чем дальше, тем сильней ощущала знакомое с детства томление, то чувство, когда зовет дорога. Зимой оно стало особенно нестерпимым. Все чаще я думала про свой фургон, про пару гнедых, что отъели себе бока на густых степных травах и вовсе не скучали без дела. А я скучала. Скучала по дороге, мерному покачиванию повозки, скрипу колес, новым местам. Ведь их было так много, и всюду хотелось побывать, все хотелось увидеть.

Руки мои привычно месили тесто для лепешек, уши чутко прислушивались к веселому смеху сына, с которым играла внучка шамана, а мысли были далек от этого всего. Я видела перед собой вершины гор и берег моря, долгие зеленые равнины и густые леса. И спрашивала себя: «Что со мной? Что со мной не так? Почему я не могу просто жить, как все люди, на одном месте. Просто делать лепешки, растить сына, любить обычного мужчину с черными косами воина у висков?

– Ты взгляни на них, – сказала вдруг негромко Вей, забирая у меня тесто, – взгляни на детей.

Мучной рукой я убрала с лица прядь волос, что выбилась из-под платка, и глянула в сторону широкой лежанки, на которой Шиа забавляла Рада. Они сидели там друг напротив друга и смотрели на нечто, невидимое для нас с Вей. Шиа держала это нечто на ладони и посылала моему сыну, а тот радостно хлопал в ладоши, пытаясь поймать.

– Колдуны, – усмехнулась я. А у самой почему-то слезы к глазам подступили.

Наши дети будут лучше нас... Будут сильней.

Вей тоже улыбнулась.

– Да, боги дали им больше, чем иным людям.

Я быстро смахнула слезинки и взялась резать оттаявшее мясо для похлебки. Мелкими кусками, чтоб быстрее сварилось.

– Вей, а Шиа... Она от кого взяла свой дар? От Кайзы?