– Неточно цитируете, Фома Андреевич, – лениво сказала Леонида. – Хотя и близко к тексту.

– Неточно цитировать неможно, – сказал Фома Андреевич. – Можно либо цитировать, либо излагать – что я, с Божьей помощью, и делаю. Так вот, предвидя ваши возражения, любезная Леонида Яновна, скажу: да, можно счесть, что и о Берлине сорок пятого речь идет – видел я его и дым его обонял. Мерзок был дым… И Рим горел, подожженный Нероном – вскоре, вскоре после того, как Иоанну откровение было. И Константинополь горел, когда базилевсы его себя ровней Богу сочли, а которые – и повыше Бога. Все грады – в едином Граде Великом заключены, и этого Града гибель Иоанн описует…

– Возможен ли конец света в одной отдельно взятой стране? – все так же лениво спросила Леонида. – Старая хохма. А у вас получается – даже не в стране, а в крошечном городке Ошерове…

– В капле запечатлен океан, любезная Леонида Яновна, и каждый человек – суть вселенная. Почему бы не быть нашему городу средоточием мира? Тем более, что подозреваю я – никакого мира там, за барьером, не существует. И, следовательно, не существовало никогда.

– Тоже не новая мысль.

– А вас интересуют только новые мысли?

– Вы правы, Фома Андреевич. Продолжайте, пожалуйста.

– Что ж продолжать? Снята давно седьмая печать, и вострубили уже пять ангелов. И отверзлись кладези бездны, и вышел дым из кладезя, как из большой печи, и помрачились солнце и воздух от того дыма…

– Так теперь очередь за саранчой?

– Именно! Но я так мню: не одной саранчи следует ожидать, а многих тварей, и иных, может быть, и в людском обличии…

Фома Андреевич замолчал, а Леонида не ответила, и повисла долгая пауза. И Дима понял, что Фома Андреевич, сам, видимо, того не желая, коснулся какой-то скользкой – в Леонидином понимании – темы. А в следующую секунду раздался тихий, но от этого не менее жуткий звук: будто по стенам дома, по потолку, по крыше провели несколько раз огромной мягкой кистью… будто дом стал пустым спичечным коробком, и кто-то тихонько, разведя краску… Потом это прошло.

Дима обнаружил, что уже стоит, одной рукой прижимая к себе Татьяну, а другой судорожно сжимая пистолетную рукоять. Шорох этот разбудил какие-то древние оборонительные инстинкты. Осторожно выдохнув и медленно, с растяжкой, вдохнув, Дима попытался расслабиться. Вряд ли получится…

– Пойдем, – шепнула Татьяна.

Он губами коснулся ее глаз и первым вышел на свет.

Леонида и Фома Андреевич все еще стояли, глядя на потолок. С абажура, как опрокинутые дымы, текли струи пыли. В руках Леониды замерла двустволка.

– Ушло… – прошептал Фома Андреевич. Леонида молча кивнула.

Дима вдруг почувствовал, как у него все болит.

– Здравствуйте, – сказал он.

Ему показалось, что Фома Андреевич вздрогнул. Леонида улыбнулась и положила двустволку поперек стола.

– Подавил подушечку? – спросила она и хитро подмигнула.

– Смени мне бинты, – попросил Дима.

Он пыхтел, пока Леонида промывала и смазывала его раны и царапины, и слышал вполуха, как Фома Андреевич охмуряет теперь уже Татьяну. Потом, когда боль приутихла, прислушался.

– Вот, кстати, тоже феномен, – говорил Фома Андреевич. – Дом опечатанный, телефон в нем снятый, люди из дома в пропавших числятся – а позвонишь, и ответят. И знают они о нас поболе, чем сами мы. Как это объяснить с точки зрения позитивной философии? Или взять, например…

– Да все равно мне, как это объяснять! – уже не в первый раз повторила Татьяна. – Потом когда-нибудь объясним. Сейчас не об этом думать надо…

– А о чем? Уж не «что делать?» ли вопрос задавать?

– А чем плохой вопрос?

– А тем, умница вы Татьяна Ивановна, что сам по себе он бессмыслен, усечен, а потому заводит в видимый простым глазом тупик. Дабы вдохнуть в него смысл, расширим и спросим: что делать, чтобы?.. – и на месте многоточия пока ничего начертать не будем, потому что оно-то, неизреченное пока, и есть самое главное. И прийти оно должно не от других людей, не от писаных истин, не от ума…

– Кажется, я понимаю, – сказала Татьяна. – Какое-то заветное желание, да?

– Близко, но не совсем… Представьте – вот вы уже умираете. Что вам позволит умереть с восторгом, умереть счастливой? Не отвечайте, не надо. Но вот в эту формулу, о которой мы говорили, обязательно следует ввести собственную смерть.

– Вот как… О-ох, это надо долго думать…

– По крайней мере, всю жизнь. И оказывается в конце концов, что нет в этой жизни ничего важнее смерти… Потому и следует поднимать себя над обстоятельствами, а поступки совершать по внутреннему побуждению, а не по формальной выгоде или по своду правил. И лишь постфактум искать объяснения этих поступков – и, понятно, громоздить нелепость на нелепости… Взять римлян: они ввели такое презрительное понятие, как «скрупулезный». «Скрупулюс» – это был камешек, попавший в сандалию. И настоящий римлянин просто выбрасывал его и шел дальше, а грек садился и начинал размышлять над его внутренними свойствами и скрытым смыслом…

– Недавно мне приснился сон, – сказала Татьяна. – Будто я умерла. Мне иногда снится такое, но на этот раз было не так, как раньше. Я умерла и вышла из тела – с восторгом. Как вы сказали. Я его видела, это мое бедное тело, и мне было его совсем не жалко. И никого мне больше было не жалко, я будто бы сбросила с плеч огромную тяжесть, обузу, не знаю, что… Я поднималась вверх, и все вокруг было безумно скучным и серым… и совершенно бездарным. Но восторг был даже не из-за того, что я из этого вырвалась, а потому, что я уже откуда-то знала – настоящая жизнь впереди. Над миром был низкий потолок, а потом он оказался стеной с воротами – когда так летишь, все равно, где верх, где низ. Я влетела в ворота, там были какие-то коридоры, и летели такие же, как я – прекрасные, восторженные, ликующие… И мы прилетели туда, куда надо, и там было что-то настолько хорошее, что я просто не смогла запомнить. А потом мне передали, что мне нужно ненадолго вернуться, потому что у мамы здесь… ну, неважно. Надо сказать ей кое-что. И я полетела назад. А мне навстречу летели все такие же прекрасные, освободившиеся от той дряни, в которой они вынуждены были жить здесь… Я спустилась. Летала везде. Меня не видели, ведь я сама не хотела этого. Кому хотела, я показывалась. Поговорила с мамой. Все сделала, что нужно. Можно было возвращаться. А у нас дома стоит такое старинное зеркало, высокое, в раме. И я, уходя, в него посмотрелась. И увидела себя. Я была разложившимся трупом, понимаете? Лицо сгнило, проступали кости, кожа вся висела клочьями… Я даже не испугалась. Просто полетела обратно, и все. Но не помню, долетела или нет. Проснулась.

– Одевайся, – сказала Леонида Диме и похлопала его по здоровому плечу. Голос у нее был почти механический.

К трем часам ночи Дима знал о Фоме Андреевиче все. Как он, бывший минер, покалеченный почти смертельно уже после войны, выжил искусством архиепископа Луки – гениального хирурга Войно-Ясенецкого, – пламенно уверовал, окончил духовное училище, был рукоположен и получил приход – и тут же усомнился. Шел пятьдесят третий год, и на высочайшей заупокойной вместо канона: «За упокой души раба Божьего…» прозвучало: «За упокой души генералиссимуса Иосифа». Это лакейство так царапнуло душу, что – Фома есть Фома – начал он задумываться и вкладывать персты в раны. Итогом стало убеждение, что Русская Православная Церковь мученически погибла, но труп ее сохранен, оживлен и теперь кривляется на подмостках на потеху убийце-чародею. Многое о том свидетельствует… Взять, к примеру, недавний юбилей Крещения Руси. Разве же нынешней Церкви это праздник? Ни в малой мере. А истинные последователи Владимира Святого, греческих митрополитов, Сергия Радонежского – живут в лесах, крестятся двуперстием… кто вспомнил о них, кто пригласил на праздничный пир? Ни власть, ни Патриарх, ни народ. Как и не было их никогда. Беспамятство… Немало лет прожил Фома Андреевич, пытаясь совместить веру и сомнения, и это были самые мучительные его годы. Расстригшись наконец, пытался он искать истину у иных конфессий, не нашел – и остался в собственной вере, пастырем и паствой в одном лице. За три десятка лет такого бытия Фома Андреевич объехал всю страну, сменив несколько десятков специальностей: он пек хлеб, искал воду, рыл колодцы, клал печи, добывал золото, жег известь, истреблял грызунов, мыл и обряжал покойников, ловил рыбу на Камчатке и на Азове, водил грузовики, пас коров… Все эти годы была с ним жена, продолжавшая называть себя попадьей, она умерла уже здесь, в Ошерове, в одночасье, не выдержав смены ритма жизни: свой домик, корова, огород… Странствуя, Фома Андреевич все более и более проникался уверенностью, что Второе Пришествие началось и события развиваются точно так, как описаны Иоанном – другое дело, что некоторые видения Иоанна аллегоричны, а иные просто поняты им неверно. Взять железную саранчу: а как еще мог назвать монстров Иоанн, всю жизнь проживший на краю пустыни и из всех насекомых знавший лишь саранчу? Или взять, скажем…