Потом мысли перешли на розвальни и на лошадь. Может, англичане приехали? Нет, для них слишком рано. И забирать арестанта они явятся на автомобиле, а уж никак не на крестьянских санях.

Пока Уланов размышлял, к караулке подошло четыре человека, по виду — типичные работяги-мастеровые или рабочие.

Вполне возможно, что унтер размышлял о высоких материях, о спасении Земли от глобального потепления, о тайнах исчезнувших цивилизаций. Я даже и фамилию-то его не знал и звания. Пожалуй, сейчас бы я и себя не узнал — уродливая рожа с синяками, окладистая рыжая борода. А что, зря что ли Вовка Аксенов вместе с сослуживцами брал уроки у театрального гримера, учившего нас, как использовать подручный материал — кусок угля и отрезок от лисьей шубы?

— Эй, служивый! — постучал я в дверь караулки. — Ты почему не в армии?

Окошечко открылось, и в нем показалась перекошенная усатая морда.

— Ты чё, паря, в холодной давно не сидел? — поинтересовался хозяин морды.

— Есть свободная? — нахально осведомился я. — А че ты сам-то в тепле не спишь? Или яйца любишь морозить? Я под Шенкурском за тебя кровь проливал, крыса тыловая!

Вот такого хамства милиционер не стерпел. Позабыв, что ему категорически запрещено открывать внешнюю дверь караулки, а если что-то случается, то он должен немедленно засвистеть в свисток, привлекая внимание старшего по команде, открыл дверь так, что я едва успел посторонится, и с криком: «Да я тебя сукина сына в тюрьме сгною!» выскочил наружу.

Милиционер — а он и на самом деле носил погоны с двумя лычками, споткнулся о выставленную ногу, получил рукояткой браунинга по затылку и притих. Живым его оставлять нельзя, но и шуметь тоже, пусть полежит. А нет, надо унтера из шинелки вытряхнуть. Выбрав взглядом того из парней, что подходил по комплекции, кивнул, и тот быстренько превратился в народного милиционера. Жаль, усов нет у парня, но и так сойдет.

Я дунулв костяной свисток. Неприятно, что его касались чужие губы, но что поделать.

— Давай! — подтолкнул я парня в спину, и тот ринулся через внутренний двор к дверям полицейского участка, заблажив на ходу:

— Ваше высокоблагородие, красные в городе!

Про «красных в городе» его подучил я. И непонятно, и страшно. И то, что бежит чужой человек, пусть и в шинели с погонами, дойдет не сразу.

Я увидел, как открывается дверь, и оттуда показался удивленный человек в кителе с офицерскими погонами. Пора!

— Серафим! — крикнул я.

Корсаков и на самом деле умел стрелять из всего, что имеет отверстие. Я очень переживал — не разорвался бы ствол, не опрокинуло бы отдачей сани, но Серафим заявил, что все будет в лучшем виде, а сухопутчикам лучше советы специалистам не давать. Старенькая пушка бухнула так, что перепуганная лошадь заржала и едва не понесла, а забранное решеткой центральное окно полицейского участка, влетело внутрь вместе с рамой, жалобно зазвенев осколками стекла, послышались стоны и крики. Но розвальни не развалились!

«Лжемилиционер» выстрелил в офицера. Тот еще падал, когда мы ворвались внутрь здания.

— Камера там! — выкрикнул один из подпольщиков, побывавший некогда в полицейском участке.

— Вперед! — приказал я парню, а пока тот бежал к дверям, закрытой на задвижку, взял на мушку лестницу со второго этажа.

Выстрел. Второй.

Сверху уже никто не пытается спуститься, зато начали стрелять.

— Вот Неклюдов!

Я схватил перепуганного профсоюзного лидера за рукав и потащил его к двери.

Выбежав, толкнул эсера в дровни, из которых комендор уже выбросил историческую реликвию. Молодец Корсаков! И лошадь сумел удержать. Дровни понеслись по улице, увозя прочь Неклюдова. Теперь его куда-нибудь спрячут или вообще вывезут из Архангельска.

— Бежим!

Это уже мне. Мы побежали, а за нашей спиной раздавались выстрелы. Ребята, оставшиеся нас прикрывать, дадут нам три минуты, а потом и сами должны пуститься в бега.

Мы бежали, свернули в какой-то закоулок, перелезли через два забора, протиснулись в какую-то дыру. Вот, теперь можно отдышаться и идти не спеша. Потом зайти в один из «наших» домов, снять с себя бороду, смыть грим и, переодевшись из рабочей телогрейки в приличный тулупчик, идти на трамвайную остановку, чтобы успеть на службу. Ах, черт, а унтера-то я не добил!

Глава 14. Коррупция на отдельно взятом вокзале

Комсомольская площадь — вокзалов созвездье.

Сколько раз я прощался с тобой при отъезде.

Сколько раз выходил на асфальт раскаленный,

Как на место свиданья впервые влюбленный[1].

Евгений Аронович пока не написал этих стихов, а «Самоцветы» еще не сделали песню всесоюзным хитом. Комсомольская площадь покамест именуется Каланчёвской, и паровозный дым намертво въедается в облупившуюся краску всех трех вокзалов, украсив творения выдающихся архитекторов сажей.

Сегодня я провожал Полину. Ее командировка истекала лишь послезавтра, но прямых поездов по маршруту «Москва-Череповец» еще нет, а «Москва-Вологда» ходит один раз в неделю. Стало быть, следующего пришлось бы ждать долгонько. Полина вчера весь вечер рыдала, пыталась выяснить, почему я ее до сих пор не люблю, но потом успокоилась, придя к выводу, что оно и к лучшему. Мол, она меня любит, и это главное. Как честный человек (не в том смысле, что обязан жениться, а вообще) я передал ей предложение своего начальника, но, как и следовало ожидать, Полина отказалась.

— И что я здесь стану делать? Тут вон, все образованные, гимназии позаканчивали, курсы, а у меня только школа грамоты при Церковно-приходской школе. Писать да читать умею, вот и все. Дурой считают!

— Дурой тебя никто не считает, — осторожно сказал я. — А образование получить — дело нехитрое. Курсы какие-нибудь закончишь, подтянешься, в университет поступишь. Вон как ты мне хорошо про три закона диалектики рассказывала.

— Так я лекцию слушала, — усмехнулась Полина. — Там лектор всякие примеры из жизни приводил, а я уже по-своему переиначила.

— Видишь, сумела переиначить, молодец, — похвалил я девушку. — Я бы не в жизнь не догадался, что, если девушка превращается в женщину, это переход в иное качество.

— Ерунда это, — отмахнулась Полина. — И вот еще что бесит: здесь меня девчонки барахольщицей считают. Мол, Полине бы тряпки да финтифлюшки покупать, вот и все. Только и делает, что из своего женишка-чекиста деньги вытягивает. А как объяснить, что я всю жизнь чьи-то обноски донашивала? Мать свое платье перешьет — мне отдаст, да тетка какая. Я, может, за двадцать лет первый раз свои тряпки заполучила!

— А почему они думают, что ты у женишка деньги берешь? И откуда про меня знают?

— Вовка, ты что, совсем дурак?

Точно, дурак. В «Метрополе» же проживают и остальные депутатки съезда РКСМ. У женщин глаз острый, и ум тоже. Понимают, что у самой Полины Аксеновой деньги бы давно закончились.

— А еще Вовка, я ребеночка от тебя хочу.

— Ребеночек — это здорово!

Я прижал Полину к себе. Она же еще и сама ребенок. Мне трудно представить, чтобы кто-то всю жизнь донашивал чужие вещи! А то, что молодая и симпатичная женщина хочет красиво одеваться — что тут плохого?

— Знаешь, Вовка, я и родить хочу, и рожать страшно!

— Так всем рожать страшно, — попытался я утешить девчонку. — Что тут поделать, если у женщин природа такая? Я бы и рад за тебя родить, да не смогу.

— Да дело-то не в том, что рожать страшно, а в том, что мне нашего ребенка страшно в мир выпускать! Понимаешь, он маленький совсем, а у нас голод, война. Как же ребеночек жить-то тут станет?

— Ну он же не один будет, а с тобой. И со мной, если получится.

Я задумался. Если появится ребенок, надо жениться. А вот получится? В последнее время стал сомневаться в своем бессмертии, и вообще…