Они готовы были схватиться врукопашную. Иванка вскочил с лавки. Томила внезапно и резко сел на постели.

– Земские старосты! Старосты!!! Что же вы усобицу… – крикнул он хрипло, вдруг поперхнулся словом: изо рта у него прямо на середину стола вылетел с кашлем черный, зловещий сгусток.

«Кровь!» – догадался Гаврила и вдруг замолчал.

– Томила Иванович, ложись, ложись! – в испуге за друга крикнул Иванка.

Томила медленно и без слов опустился на лавку.

– Вишь, до чего довел человека, – сказал с укоризной кузнец Гавриле.

Тот хотел возразить, что довел не он, а сам же кузнец, но, взглянув на Томилу, смолчал.

Летописец без сил лежал на спине. Иванка ему давал какой-то настой «для затвора крови».

Земские старосты оба молчали: Гаврила – стоя возле окна и глядя на белые пятна ромашки, запутавшиеся в траве, которой порос весь бобыльский двор летописца, Михайла – потупясь в узкие погнутые половицы.

– Слышь, Гаврила Левонтьич, – слабо и хрипло заговорил Томила, – от раздоров погибель всему. Ты душой-то за правду, да правде во вред… По-своему станешь гнуть – из Земской избы распугаешь дворян и больших посадских… А без них…

– Вот бы плакали зайцы, что волки ушли из лесу: «Не будет у нас единства с волками!» – плаксиво воскликнул Иванка, изображая огорченного зайца.

– Ты, Ваня, молод. Молчи покуда, – сказал Томила, улыбнувшись наивной прямоте его восклицания.

– Не разумеешь, то не бреши! – резко вмешался и Мошницын.

Иванка смущенно отвел глаза и встретился взглядом с Гаврилой. Хлебник в тот же миг опустил веки, но по лицу его, освещенному первым лучом зари, скользнула усмешка и быстро скрылась в усах и в густой бороде…

– Ну, лежи, поправляйся, Томила Иваныч, – внезапно сказал он, шагнув от окна. – Ты не тревожься – я розни чинить не стану… А нынче пора мне стены да башни объехать. Вишь, рассвело – петухи горланят и птахи проснулись… Пойду… – Гаврила подал руку подьячему.

– Ты какое, сказал, челобитье пишут к кому? – спросил он кузнеца.

– Почем я знаю… к боярам, царю… неведомо у кого челобитье, а есть: меня и тебя хотят выдать Хованскому на расправу и войско в город впустить…

– Найду! Доберусь и под пытку поставлю! – с уверенностью обещал Гаврила, взявшись уже за скобу…

– Постой, постой! – удержал Томила, опять с поспешностью порываясь вскочить…

– Ну-ну, лежи, болящий, лежи! Что тебе? – задержавшись, спросил хлебник, и впервые в голосе его послышалась новая сила – сила сознания своей правоты и превосходства над летописцем.

– Страшно ты слово сказал – «под пытку»!.. – с волнением прохрипел Томила. – Тем город стоит, что крови не льем меж себя… и держись… а отворим ее – не унять!.. Ныне хватит врагов за стенами, а ты в корне дерева гной заведешь… Наш город белый, в пример всем людским городам, стоит на великой правде. В нем людям новым быть!..

Хлебник взглянул на Томилу, на кровь, запятнавшую холст его рубахи, на свалявшиеся волосы, прилипшие к потному лбу, на белую вощаную руку, вцепившуюся с бессильным напряжением в край одеяла, также залитого кровью. Жалость к летописцу охватила его.

– Ты скорей поправляйся, Томила Иваныч, – сказал он. – Поправишься – вместе рассудим…

Шаги его по утоптанной дорожке двора мерно прозвучали до ворот, потом быстрый цокот копыт отдался с улицы и утих. И все трое оставшихся в горнице поняли, что хлебник не станет ждать выздоровления Томилы, что он не хочет искать примирения с противниками, а будет ломить напролом, пока не свернет своей головы или – покуда не одолеет…