Федор, еще не зная, в чем дело, уже закипел деятельностью. Запах большой поживы тревожил его чутье.
– Постой, Филипка, – остановил он подьячего. – Чуть свет вели к воеводе во двор воз соли свезти, лучшей.
– Целый воз? – удивился Шемшаков.
– А то и два! – заключил Емельянов. – Ступай!
Но Филипп не уходил. Он остановился, полуобернувшись, у порога, что-то соображая.
– Ну, чего? – нетерпеливо спросил Емельянов.
– Тогда и владыке надо не менее двух возов. Я мыслю: по одному владыке и князю хватит.
– Голова! – одобрительно сказал Федор. – А я было владыку забыл… Так и делай по-своему. Ладно.
Странный подарок Федора воевода принял без спеси, но архиепископ Макарий в чем-то усомнился: ему показалась странной присылка соли. Поняв подарок как притчу, он целое утро старался вспомнить, где, кто, когда и кому посылал соль и по какому поводу, и размышлял, что хотел сказать своим странным даром псковский богач. К полудню сомнения его рассеял сам воевода, приехавший рассказать про новый царский указ об отмене всех мыт, налогов и пошлин со всей земли и со всех людей и о замене их всех единым налогом только на соль, по две гривны с пуда…
– Хитрое дело Борис Иваныч Морозов надумал! – воскликнул воевода. – Коли хочешь пошлины не давать государю – пей-ешь без соли!
Архиепископ согласно кивнул головой.
– Как мыслишь, владыко, кого из псковских гостей к соляному торгу приставить? Велико дело пошлину собирать.
– Мыслю, что Федора Емельянова ладно, князь Алексей, – подсказал «владыка». – А я в мирских делах что разумею! – поскромничал он.
На другое утро приказный подьячий Спиридон Осипов по указу воеводы обходил купеческие соляные подвалы псковских купцов, взвешивал и описывал соль, а после обеда бирючи в красных кафтанах кричали по площадям новый царский указ.
Народ не верил ушам. Иные крестились, молились о здравии молодого государя, «коему даровал господь мудрости, как царю Соломону[82] ».
– Беда богатым от той налоги, а бедному благодать: пуд соли на сколь человеку надобен!..
– У бедного столько поту да слез на хлеба краюху каплет, что без соли солона! – говорили в толпе.
А в это время уже перевозили всю соль по описи из подвалов других купцов в просторные подвалы Емельянова.
Емельянов и верный его слуга Филипп Шемшаков были полны забот…
Бабка Ариша вздыхала над Иванкой: ее баловень, ее выкормок и любимец, за лето он стал не похож сам на себя. Он сильно вырос, похудел и перестал быть миловидным. Углы большого рта его опустились книзу, глаза потемнели и горели, как в лихорадке. Он перестал балагурить, болтать чепуху, голос его вдруг сломался, и песни не пелись. Бабке казалось даже, что кудри его вдруг развились… Она хотела его приласкать, приголубить, как прежде, но Иванка дичился ее и торопился скорее удрать.
Бабка заговорила о нем с Аленкой, встретив девочку как-то раз на торгу:
– Пригрей ты его, приголубь. У самой ведь матери нету, и он сирота… Батька-то, чай, у тебя суровый, доброго слова не скажет ребенку…
Аленка смутилась тем, что старуха ей говорит, как взрослой. Но бабка Ариша по-своему поняла ее и пригрозила скрюченным пальцем:
– Ох, озорница, черный твой глаз!.. Вижу, вижу – по нраву тебе молодец! И то ладно… Вот подрастет, глядишь – и поженитесь…
Эта беседа переменила Аленку. Она была достаточно взрослой, привычной к заботам об отце и Якуне. Когда появился у них в доме Иванка, она такую же заботу взяла на себя и о нем, но теперь, после слов бабки, Иванка невольно отделился в ее представлении от отца и брата. Сама того не желая, Аленка стала его сторониться, а если случалось заговорить с ним, то, подражая Якуне, она старалась задеть его какой-нибудь насмешкой. В ответ Иванка тоже не лез за словом в карман и затевал с ней перебранку.
Когда слишком бывали растрепаны его кудри, она замечала:
– Баранов и то стригут, постригись – завшивешь!
– У самой в голове, как звезд в небе! – огрызался Иванка.
Если Иванка пел, Аленка дразнилась:
– Поди ты, чудо: днем белым волком воет!
– А тебе что бояться: шелудивой овцы и волк не возьмет! – тотчас находился Иванка.
Аленка делала вид, что ей все равно, но в душе обижалась, хотя и знала, что сама была зачинщицей стычек.
Кузнец тоже обижался за дочь. Кто задевал его дочь, тот становился его врагом.
Раза два-три Михайла смолчал, когда присутствовал при такой перепалке, но наконец не выдержал и заорал на Иванку:
– Сверчок, знай шесток! Еще раз услышу – и быть тебе драну.
– Руки коротки! – оборвал и его Иванка.
Вышла бы ссора навек, если б сама Аленка в тот же миг не призналась, что начала дразниться она. Однако кузнец и это ее признанье объяснил себе одним только ее добрым нравом. Мало-помалу он стал злее с Иванкой, покрикивал на него и в кузне и дома. Иванка же от этого делался упрямей и непокорней. Когда кузнец на него кричал, он громче и веселее пел. Если хозяин грубо требовал быстроты, он нарочно медлил в работе и еще всегда оставлял за собой последнее слово…
2
Михайла Мошницын был старшиной кузнецов, ютившихся на окраине Завеличья, где их опасное огневое ремесло не могло принести больших бедствий городу.
В кузню Михайлы нередко сходились кузнецы, чтобы разрешить какой-нибудь ремесленный спор. К нему приходили хозяева кузниц со своими наемными подручными. Как-то раз пришли двое братьев, получивших кузню в наследство от умершего отца и не поладивших меж собою в работе. Пришли два кузнеца-соседа, взявшие заказ от владыки Макария на починку церковных решеток, но не сумевшие между собой разделить работы.
В понятиях кузнецов было стыдно идти со своим же кузнечным делом на суд к воеводе или ко всегородним земским старостам. Не вынося из избы сора, они все полагались на беспристрастие и степенство решения своего кузнечного старшины.
«Как царь Соломон!» – думал о нем Иванка, проникаясь все большим уважением к своему хозяину и глядя с восхищением на то, как, опершись на длинную рукоять кувалды, Михайла терпеливо выслушивал пришедших к нему спорщиков.