Я нажала кнопку, но звонок не действовал, и я постучала в дверь. Услышала: кто-то двигался в нашей квартире, рычал, упирался, кого-то уговаривали, волокли.
Я долго, настойчиво стучала, пока наконец дверь на цепочке приоткрылась, из щели на меня глянуло испуганное женское лицо.
Дверь захлопнулась. Звякнула вытянутая из паза цепочка, и на этот раз дверь распахнулась передо мной.
— Ну уж если вы такие настойчивые, — тихо сказала мне пожилая женщина с вытянутым лицом. Она была в ватнике, надетом на ситцевое платье, в валенках.
Я нерешительно шагнула через порог и опустила на пол чемодан.
— И здесь отыскали. Опять вас из воинской части прислали. А я после ночи, я спать имею право или нет? Как думаете? — тускло спросила она.
Я сказала что-то насчет того, что не разыскивала ее и что она принимает меня за кого-то другого. Я хотела пройти, но она преградила путь в квартиру.
— Зря только беспокоитесь. — Настойчиво и в то же время робко ткнула она мне какую-то бумажку. Мне пришлось прочитать про то, что сука Джека должна ощениться.
Женщина неспокойно оглядывалась через плечо на дверь папиной комнаты — оттуда доносилась возня и глухое рычание.
— Я только на одну ночь сюда или, может быть, на две, не больше. Пока с нами разберутся в Генштабе…
Громоздко и хвастливо прозвучало здесь это слово — Генштаб. Я села на чемодан, подобрав под себя полы шинели. Теперь мне был виден велосипед, подвешенный на крюке под самый потолок.
— Здесь все занято, — сказала женщина.
— Но я ведь здесь жила. Ведь вон же мой велосипед…
Она повела головой за моим указательным пальцем, и, кажется, до нее стало теперь доходить, что к чему.
— Вы, значит, хозяева, — соображала она, приперев спиной дверь папиной комнаты. — А мы ничего вашего не трогаем. Так что пожалуйста. Мы не сами по себе, не самовольно — переселены сюда из задних корпусов. Наши корпуса законсервированы. А нам бы еще лучше по своим квартирам жить.
Не отлипая от двери, она приоткрыла ее, вместе с ней отъехав в сторону, и из папиной комнаты вышла собака.
Этот доберман-пинчер ни в коем случае не был «сукой Джекой», потому что он был кобель. Он едва обратил на меня внимание, резво простучал по коридору тонкими, породистыми ногами, развернулся, прошел еще разок и, закончив разминку, удалился опять в комнату, сопровождаемый хозяйкой.
Я озиралась в опустевшем коридоре. Сюда выходили еще две двери, глухо, отгороженно захлопнутые. На одной из них, стеклянной, матовой, была прикреплена бумажка. Я подошла ближе, и от радости и волнения у меня застучало сердце, а слова на бумажке запрыгали. Рукой моего старшего брата было написано: «Привет вам, товарищи, приезжающие с фронта и из тыла! Заходите и располагайтесь. Спать укладывайтесь на клеенчатый диван во избежание распространения бекасов».
Чего только не было затолкнуто в эту комнату! Посреди нее на обеденном столе высился пружинный матрац, прикрытый моим ватным одеялом. Колченогий столик с семейным альбомом привалился, припадая, к буфету. Он вытеснен со своего места у стены черным клеенчатым диваном, переехавшим сюда из папиной комнаты, где теперь скрывался от мобилизации доберман.
Я закрыла за собой дверь. Потом повернула ключ, торчавший в двери. Постояла и двинулась к черному дивану. Споткнулась, наподдала что-то сапогом — тяжело покатился кожаный мяч. Я метнулась за ним, достала его из-под стула. Держала его на руках, не зная, куда его деть. Это папин тяжелый мяч для упражнений больной руки.
Я положила мяч на подоконник, подперла его утюгом, чтобы не скатился, пошла к дивану.
4
Москва еще в утреннем сумраке. Длинный коридор Генштаба освещен электричеством. Сидя на полу, военный, стянув валенок, перематывает портянкой ногу. По коридору снуют полковники с настольными лампами и корзинами для бумаг, с чернильными приборами в руках. Налаживают свой кабинетный быт, потрясенный эвакуацией.
Вот он какой, коридор Генштаба в начале января сорок второго года.
Толкаю дверь под нужным номером и вижу своих ребят. Опять мы в сборе. Расселись полукругом на кожаных стульях. Дама Катя тут и Ангелина, дядя Гиндин и Зина Прутикова.
Разговаривают шепотом, откашливаются осторожно, как в театре перед поднятием занавеса.
А Ники нет. По цепочке шепотом передают мне: ее команду сняли с поезда в Пензе — отправили на станцию Каменка, в штаб Южного фронта. Значит, все. Не увидимся больше.
А двум другим командам посчастливилось благополучно проскочить до Москвы. И вместо того чтобы ехать дальше в Каменку, они увязались за нами в Генштаб. Нам-то было велено явиться — нас передают в воздушно-десантные войска, — а они чего пришли? Теперь тут вместе с нашей «обезглавленной» командой, оказавшейся в пути без старшого и без командировочного предписания, почти что тридцать человек.
Еще две-три долгие минуты, и из двери — не той, в которую проникла сюда я, а из внутренней, ведущей в другую комнату, — появляется наша Судьба. Она не в тоге и без светильника в руках. Трубы не возвещают о ее появлении. Гремят лишь наши стулья. Мы бурно встаем перед Судьбой с майорскими шпалами на петлицах, прижимающей к бедру папку с болтающимися завязочками. Покивав нам, майор садится за письменный стол, папку — перед собой, и локти по сторонам ее, как часовые.
Мы тоже усаживаемся на своих стульях, тихо дышим.
У майора скромное, симпатичное лицо. Белесый чубчик свисает по лбу, маленький пришлепнутый нос сосредоточенно морщится.
— ВДВ — это воздушно-десантные войска, — говорит майор. — Для нанесения удара по врагу с тыла на временно захваченной им территории. Теперь вместо отдельных десантных полков, как это было до сих пор, будут действовать целые десантные бригады. Бригады формируются, им нужны переводчики. Мы решили передать вас в ВДВ.
Просто, по-деловому, без лишних слов.
— Вопросы имеются?
— Нет вопросов! — звонко за всех Зина Прутикова. Хватает инициативу на лету. — Все ясно! — У нее это неплохо получается, во всяком случае к месту.
Окидываю взглядом наше полукружие. Ангелина придерживает на коленях какой-то толщенный фолиант. Ее большое белое лицо внимательно, как на занятиях в Ставрополе. Поверх нагрудного кармана, под мощным плечом Ангелины, как высший орден, — скромный и гордый значок парашютиста. Один-единственный тут на всех нас.
У Митьки Коршунова светлая прядь косо легла между бровей, но он не шелохнется, не откинет ее. Мне виден всего один глаз его, въехавший глубоко под бровь, накаленный гордостью за ниспосланный военный жребий.
Все же не хватает чего-то, каких-то слов, напутствия, что ли.
Майор завязывает и развязывает шнурочки у папки.
— Вот так, значит, — дополняет он к сказанному. — Передаем вас. Кто хотит, конечно. А кто не хотит, пусть скажет.
Простовато. Даже курьезно, до чего же простовата эта самая патетическая минута нашей жизни. «Быть или не быть…» «Хотит или не хотит…»
Кто-то задвигался, встал. Высокая, пышноволосая девушка с выпуклыми, часто мигающими глазами.
— Я хочу сказать, товарищ майор… Дело в том, что я не переношу высоты. Даже когда с моста вниз смотрю, голова кружится…
— Понятно. Фамилие?
Она называет, и майор глядит в свою папку и что-то там отмечает.
Эта девушка жила в большом классе на первом этаже, там же, где Ангелина. Она москвичка, из Сокольников, училась в пединституте. Добрая, компанейская девушка. Оказывается, голова у нее кружится на мосту. Она чересчур буквально примеряет себя к делу, признается чистосердечно в непригодности. Она просто не поняла, о чем речь.
Головокружение, плоскостопие, рахит — это все из зоны практического. А речь сейчас о другом. «Быть пли не быть…» Так что высаживаем одну потерпевшую.
— Кто еще?
Минута безмолвия.
— Я! — Кто-то поднимается, называет фамилию. — Я вам потом объясню…
Майор изо всех сил морщит приплюснутый нос, вглядываясь в говорящего голубыми глазами.