Тетя Дуся держится возле нашего строя, ждет, что будет. Но насчет общежития ничего особенного не говорится. При сравнении с мужскими оно заметно выигрывает. Все же полковник Крандиевский призывает нас подтянуться — в бытовом отношении также.
Большие седые брови глядят на нас из-под серой каракулевой ушанки. Стройно охватывая полковника, спадает к ногам светло-серая шинель с голубоватым акцентом.
Ему подобает говорить о подтянутости, он сам ее олицетворение. Не зная ничего о полковнике Крандиевском, мы между собой причисляем его к офицерам еще старой, царской выучки.
Наш строй — в брезентовых сапогах, в шинелях с суконными поясами. Зато головные уборы — кто во что горазд. На Нике — белый шерстяной платок, на мне — самодельная шапочка с острым мысиком, спускающимся ото лба к переносице.
Надо думать, в глазах старого военного рябит от такой пестроты. Но он об этом — ни звука. Нам разрешено нарушить форму — зимних шапок не подвезли, а суровая зима явилась раньше положенного.
Нас вообще не очень угнетают дисциплиной. Мы на отшибе у командования — за три километра от кумысосанатория. И статут Военных курсов переводчиков еще не определился. И кроме того, вольготность, которой мы пользуемся, имеет связь с общим положением дел в стране, и мы это с тревогой подмечаем.
Полковник Крандиевский призвал нас с честью выполнить свой долг. Скоро мы должны во всеоружии отбыть к месту назначения. Время движется. Не забывайте ни на час о фронте.
Если б это сказал кто-то другой, допустим командир взвода, мы б едва стерпели. Сами сознательные. «Взлет. Прыжок — гибель фашизму!» Но Крандиевского мы не просто слушаем, мы внимаем ему.
Мы напряженно стараемся уловить в его словах что-то новое, известное лишь нашему командованию, что-то обещающее перелом в событиях.
Еще недавно по Волге на баржах, буксирах и пароходах приплывали к нам сюда всевозможные вести. Теперь — нет. Закованная льдом Волга отрезала нас от внешнего мира. Ни вестей, ни новых впечатлений. Осталось одно — Ставрополь.
А уедем — что запомнится?
Истрепанная в боях дивизия, бредущая через город. Бравурный параграф вражеского устава: «Наступательный дух немецкой пехоты». Белуха на снегу — бездомье. Поручик Лермонтов без шинели. Мешок с трофейными документами, который знает, что такое война, куда основательнее наших преподавателей. Немецкие сложносоставные военные термины, трудно поддающиеся запоминанию, и легко заводящиеся вши, прозванные одним из этих терминов.
И надо всем как девиз — наш не слишком осознанный ближний удел: «Взлет. Прыжок — гибель фашизму!»
Крандиевский внезапно прерывает себя и просто, не по-военному объявляет:
— Мы бы еще о многом поговорили, да вот обувь на нас что-то не по сезону. — И вскинув голову, звучно, упруго и чуть грассируя, командует: — Рра-зойдись!
Мы расходимся, унося ощущение ласки и смутной надежды на что-то хорошее.
Думаем ли мы о фронте? Да о чем же еще нам думать? Мы говорим о нем на уроках, в столовой и в комнате. Все больше шутливо, обыгрывая поведение каждого из нас на фронте.
Трудно облекать в мысли то, что не можешь себе толком представить. Фронт — это что-то грандиозное, без очертаний, там нет ни тебя, ни меня, только ярость, кровь, скрежет необходимость превозмочь врага.
Глава четвертая
1
Ветер с Волги. Пробирает до костей. Идешь против него, согнувшись, бодаясь. Наподдаст еще — и загонит последних прохожих по домам. А дома завалило снегом по самые оконца, скованные морозом, слепые или слегка мерцающие. Покорный уют тылового городка, оставшегося на попечении старух.
От крыльца — по целине пробоины в снегу, — топя валенки по край голенища, с коромыслом на плече, выныривая из снега и опять погружаясь, подплывают к колодцам хозяйки. На их обратном пути вьются за ними по снегу змейки — схваченная морозом расплесканная вода.
В эти глухие, забитые снегом улицы ворвалось поздним вечером известие: немцев гонят от Москвы! Мы не усидели, рванулись наперехват ветру. Влетели в общежитие к парням, обнимались на радостях. Стянув брезентовые сапоги, оттирали окоченевшие ноги. Кстати, как ухитриться сохранить в целости ноги до фронта — вот задача.
Мы что-то пели, стоя в чулках, счастливые, растроганные. Было необычайно празднично. Хотя в самом общежитии у ребят до чего ж угрюмо, неприютно — и неметеный пол, и закопченные стекла на лампах, и запах портянок.
Мы бежали назад рысцой, притопывая, пристукивая сапогом о сапог.
Потом пришло письмо от брата: «У нас тут немец побежал…» Какое счастье иметь брата. Живого! Бойца конной разведки. Не могу представить себе, как он седлает коня, взлетает на него и скачет в разведку. Но он жив, он в конной разведке, а немец отступает.
2
Теперь у нас одна забота — не замерзнуть, добраться до фронта. Снарядят ли нас, как положено, — пока не слышно про это. Дадут ли, нет ли другую обувь — неизвестно. В брезентовых стометровку возьмешь, а дальше заковыляешь на обмороженных. Эти сапоги мигом набирают холод, деревенеют, и ноги у нас стали пухнуть. Пропадет аттестованный «военный переводчик», так и не представ по назначению в действующую часть.
К счастью, мы прибыли в Ставрополь в собственных пальто — обмундирование девушкам выдали только тут. В Москве мы к занятиям на курсы допущены не были и числились принятыми условно. Лишь в последний момент, перед отплытием, поступило указание, что можно зачислить лиц женского пола.
Я нашла покупательницу случайно, на почте, — немолодую крупную женщину в стоптанных фетровых ботах, с морковкой в авоське. Она жена летчика. Эвакуированная. Я сняла с гвоздя почти новое драповое коричневое демисезонное пальто, которым гордилась. Воротник — стоечкой, прорезные карманы. Ничего более красивого мне не доводилось носить, и если б можно, я не рассталась с ним.
Под пристальными, выжидающими взглядами Ники, Анечки, Зины Прутиковой женщина примерила пальто. Оно ей было тесно. Поразмыслив с минуту, она решила: за зиму исхудаешь на пайке, — и взяла пальто, назвав свою цену.
Наша комната насупленно следила за сделкой. Женщина достала из сумки кучу мятых денег, положила на стол и ушла, перекинув через руку мое драповое пальто.
— Плоды деликатности, — сказала Ника. — Красиво, но убыточно.
Ближайшим воскресным утром, искристым, тихим, подрумяненным солнцем, я отправилась на базар.
Меня обогнали груженые сани. Правил мальчонка лет двенадцати. В санях везли, должно быть, овощи, заваленные лоскутными одеялами, чтоб не поморозило. На одеялах сидела огромная баба в тулупе и в расшитой цветным гарусом черной широкой юбке из-под него.
Навстречу с базара шла горожанка в плюшевом салопе, держа мешок на руках, как ребенка. В мешке бился и отчаянно визжал поросенок.
На базаре все смешалось: промысел, азарт и беда.
Торговка уже опорожнила, меряя свой товар стаканами, один мешок подсолнухов и затолкала в него выручку.
Картошка шла по какой-то баснословной цене, а больше в обмен на мыло, на спички, соль, фитили, талоны на керосин и еще на что-то. Непонятно, как устанавливалась меновая стоимость, но стороны твердо знали, на что они могут претендовать.
Чуть поодаль была «толкучка»… Трикотажная сорочка с кружевами — ее держат за бретельки огромные негнущиеся рукавицы. Испорченные стенные часы в деревянном футляре. Застиранное байковое детское платье. На чьем-то плече, как голубь, — модельная туфелька. А дальше — домотканый половик, самовар с вмятыми боками.
Наконец я отыскала валенки, подшитые, разляпистые. Их продавал старик беженец из Белостока. Я его видела — он вместе с женой ходит в военкомат справляться о пропавшем без вести на фронте сыне.
Детский башлык укутывал старика по брови, концы скрещивались под подбородком и, обхватив шею, узлом лежали пониже затылка. Из башлыка высовывался сизый нос и клубок спутанных, заиндевелых усов под ним.