Слева от Сереги томился выздоравливающий Боб, парень лет двадцати, длинный и непутевый. То есть звали его Борисом, но сам он представлялся как Боб, — наверное, Бобом и был по жизни. Потому что попал сюда за прыщи и фурункулы. Выдавливал их почем зря и довыдавливался, дурила. В один прекрасный день получил заражение крови и чуть даже не помер. Когда добрался до травмпункта, голова у него напоминала хороших размеров арбуз. Ни слышать, ни говорить этот умник уже не мог. Полная, короче, гангрена.
Сейчас, впрочем, у Боба все нормализовалось — и стул, и речь, и даже физия. Неделя очищающих процедур вновь превратила его в человека. И конечно, парень вовсю уже ковырял какими-то щепочками в ушах и зубах, прицеливался к шелушинкам на лице. Врачи в сотый раз твердили ему об опасности выдавливания угрей и прыщей, но удержаться Боб был не в состоянии. Пальцы его сами искали что бы такое почесать, сцарапать и выдавить. Конченный, в общем, был человек.
Кстати, именно Боб подсказал Сереге один из вариантов мести. Прыщи — это ведь прежде всего загрязненный кишечник, — твердили доктора, а раз так, то пациента следует пичкать слабительным. Чистили, в общем, Боба, как могли и умели. Ему это, само собой, не нравилось, да и кому понравится? В любой момент посреди самого жаркого спора он мог, вдруг, вскочить с койки и семенящим шагом ринуться вон из палаты. Лицо у него при этом делалось бледно-лиловым, глаза обретали собачью сосредоточенность. Словом, лекарство Бобу давали хорошее. Что называется — внезапное. Именно это лекарство Серега и задумал спереть однажды у медсестер. Ну а после в школьной столовке всыпать все это в компот Стасу и малость подождать. Потому что если сработает посреди урока — да еще у грозной Авроры, что вела у старшаков этику и никого обычно в туалет не отпускала, то шутка выйдет замечательная.
Хотя… Все равно мелконькая получалась месть. Типа, подножка из-за угла, а такие заугольные пакости вряд ли кого-нибудь красят. Можно, конечно, подойти и шаркнуть по роже водяной бомбочкой — прилюдно. Только чтоб в бомбочке не вода была, а какие-нибудь чернила. И пусть потом отмывается.
А лучше всего аппарат изобрести, чтоб встал под него — и на час-полтора превращаешься в супермена. Чтобы пресс титановый и кулаки, как у Кости Цзю. А на переменке у тех же гаражей да при свидетелях честно подвалить один на один. Стас, конечно, тот еще буйвол, — кирпичи, наверное, выковыривает из стен, но против Цзю обломается. Серега почти воочию видел, как подходит к Стасу, как с улыбкой качает головой. Нехорошо, мол, куча-могуча. За носяру ответ держать придется… Тот, конечно, процедит в ответ какую-нибудь гадость, пошлет, скажем, — и раз! Момент истины! А после — гостинец в ухо! И тут же третьим в брюхо — с красивым крюком по печени. Стас хрипит, валится, и тут же кто-нибудь из своих подскакивает, громко начинает считать, но считать бессмысленно, — нокаут чистый. «Куча-могуча» растеклась, лежит, не шевелится. И тогда уже момент истины номер два — тот самый, что зовется звездным. Под сотнями восторженных взоров, покачивая по-кукольному расставленными руками, точь-в-точь как у Сильвестра какого-нибудь Сталлоне, Серега неторопливо вернется в школу. А там уже и шепотки полетят за спиной, и губки начнет кусать пунцовая от осознания собственной вины Анжелка…
Серега вздохнул. Увы, грезы — это всего лишь грезы. До истинных боевых гроз им, к сожалению, как до луны и до солнца.
Чижа в наушниках сменил Никольский, затянув почти классическое: «Когда поймешь умом, что ты один на свете»… Вообще-то Никольского Серега любил, но сегодня решительно перескочил на десяток песен вперед. Потому что одиночества не было, — после операции он это знал совершенно точно. Близкие искры и звезды парили справа и слева, стоило только протянуть руку. Те же Боб с дедом Семеном за три дня совместной лёжки стали почти родными. Вчера вот приходил Антон, а сразу после него приехала мама с пакетом пирожков и литровой банкой киселя. Пирожки, правда, в горло не лезли — после операции было еще больно, но кисель Серега уконтрапупил с большим удовольствием. И на коленях у мамы тоже успел полежать. Совсем как в детстве. А она, похоже, была и рада. Где еще урвешь минутку, когда взрослого сына можно приласкать да погладить. Они поговорили о школе, о Ленкиных успехах, немного повспоминали о прошлом. Ужас, конечно, но у Сереги, оказывается, было уже свое прошлое — далекое и не очень, счастливое, в котором обитал еще живой отец, и буднично-нелепое — с отчетливым привкусом слез, с вечерним бдением за уроками и бессонными ночными часами, когда вспоминалось больше, чем мечталось.
Словом, назвать больницу курортом было нельзя, но унывать Серега не собирался. Нос его чудовищно распух, постоянно болела голова, после капельниц бешено тянуло в туалет, и тем не менее бодрое настроение мальчугана не покидало.
Странная, в общем-то вещь — лежать в больнице и радоваться собственной слабости. Ведь будили-то по-фашистки — ровно в шесть утра! Заставляли переворачиваться на живот и подставлять задницы под больнючие уколы. А потом начинались капельницы с турундами, утренние и дневные осмотры, на которых Серега крепко жмурил глаза и шипел, чтобы не заорать.
— Прямо как кобра! — хохмил главный хирург и продолжал копаться в Серегином носу. Не пальцами, понятно, — жуткими своими железками. Серега не сомневался, что в прошлой жизни эскулап был искусным палачом, а теперь вот замаскировался под хирурга. Всякий раз мальчугану хотелось пробежаться пару раз по потолку, боднуть хирурга в могучую грудь и выскочить в окно. Однако он терпел, как партизан, стоически утирал капавшие с подбородка слезы, а позже, выходя в коридор, счастливо улыбался. После перенесенных мук жизнь блистала и переливалась особенно ярко.
И еще… Серега понял, что влюбчив. Прямо как заяц какой. Вся больница любила медсестру Лидочку, и он тоже успел ее полюбить. Увы, не любить Лидочку казалось невозможным. Конечно, образ феи ей придавала больница, и уже не раз Сереге приходила в голову циничная мысль о том, что, возможно, вне больницы Лидочка становилась серенькой и заурядной девчушкой. Все равно как Золушка после полуночи. Наверное, и кавалеров у нее «на воле» не было. Потому что была она толстенькой и иксоногой, потому что стремительно краснела от любого пустяка. Однако здесь, в больнице, работали иные магические правила, и согласно означенным правилам статус Лидочки повышался до бесспорной королевы. Белая шапочка, широко расставленные глаза, русые, убранные в косу волосы превращали ее в само совершенство. Кстати, коса у Лидочки была вполне приличной — длиной чуть ли не до поясницы и толщиной — в руку. В детстве, наверное, таскали за эту косу все, кому не лень. Теперь же косой восхищались. И Серега тоже восхищался.
В школе когда-то они учили стихотворение: «Унылая пора, очей очарованье…» — ну и что-то там дальше про прощальную красу. Они декламировали: «косу» — и дружно при этом смотрели на Катю Елькину с ее русой косой-красой. Но коса Лидочки была вдвое длиннее и втрое толще. Куда там Елькинской косице! Ужик рядом с анакондой! И неудивительно, что Сергей был по-пушкински очарован. Белой шапочкой, аккуратным, всегда выглаженным халатиком и косой набекрень. То есть косу Лидочка все время поправляла, свешивая то вправо, то влево, но коса никуда и никак не желала помещаться — все равно как хорошенький удав-боа, переброшенный через плечо. За такую косу и дергать-то казалось неприличным — разве что взять на руки, украсить бантом и ласкать, гладить, точно шелковистого, теплого кота.
Конечно, оставалась еще Анжелка — предательница и выдра, променявшая Серегу на шашлыки, но такие раны так просто не затягиваются. Все-таки не фурункул, чтобы взять и выдавить. Один вон попробовал, — и что вышло? Гангрену схлопотал. А тут — чувство. Наверное, даже настоящее. Так что об Анжелке Серега старался не думать. В снах, конечно, видел и вновь растекался мороженым по летнему асфальту, а наяву стирал ластиком и с удовольствием отвлекался на косу Лидочки, на Антохин музон…