Разумеется, в нем, вместе с тем, была и благородная величественная мощь, и достоинство, и несокрушимая вера в силы порядка. Он сам был воплощением порядка, изваянием ему. Только порядок этот был совершенно неприменим к частностям. И наиболее невоздержанные частности становились отступниками.

К ночи я добрался до главных ворот, старательно изображая мужественную усталость. Стражники узнали меня сразу и через несколько минут, меня уже тащила постоянно увеличивающаяся толпа, голосящая столь бессмысленно и разрозненно, что я только кивал и поддакивал. Магутус лично вышел встречать меня:

— Твоим родителям уже отправлено донесение, — сказал он, сдержано похлопывая меня по плечу. — Скоро они будут здесь. Как только мы узнали про взрыв… Нам нужно о многом поговорить. Мне очень хотелось бы знать, что там произошло.

Я старался его не слушать. Это было отвратительно. Видеть отца не хотелось. Тот тоже не любил Гротеск и единственный из всех придворных высшего ранга, жил вовне. Нужно было перетерпеть. Я даже позволил загнать себя в ванну. В общем-то, мне действительно не мешало помыться. Ребята Вельда были замечательно творческими натурами, и натерли меня чем-то безымянным, чтобы от меня несло как от козла-долгожителя. После ванны я еще раз поел, и тут меня опять принялся донимать Магутус и посетители. Я старался быть радушным, ироничным и в меру конспиративным, постоянно намекая учителю на невероятные данные и занимательные улики. Но идти в его кабинет не торопился. Тут я вдруг картинно схватился за голову и нагло потребовал отпустить меня в казармы, отсыпаться до утра. Рапорт я должен был сдать немедленно при любых обстоятельствах, но Иордан понимал всю серьезность едва не наступивших последствий…

Это все-таки было отвратительно.

Запершись у себя в комнате, я некоторое время прислушивался к гомону за дверью, а когда тот утих, переоделся в теплую одежду и собрал кое-какие пожитки. Гелберт уже вернулся. Он лежал на кровати, положив руки за голову, и смотрел в потолок. Я некоторое время думал, хочет ли он, что бы я с ним заговорил. А потом просто вспомнил, сколько вшей мы с ним передавил, и сказал:

— Привет Гелб.

— Привет, — он посмотрел на меня, приподнявшись на локте. — Что это там с тобой произошло? Я вернулся вчера. Вельвет как призрак: плавает и воет. Никогда ее такой не видел. На меня — ноль внимания. Мямлит что-то про тебя. Пропал. Без вести. Взрыв какой-то, клочья, никаких шансов. Что бы это все значило?

— Долго объяснять, брат, — сказал я, глядя в сторону окна. — Долго и… стыдно. Попал я в переделку, да в такую, что долго здесь не задержусь.

— Я вижу, — сказал он. — Оделся по погоде. А перед кем стыдно передо мной или перед собой?

— Что? — я посмотрел на него. Гелб возмужал. Его правую щеку пересекал тонкий шрам. Он начал отпускать бородку и смотрел на меня новым, глубоким взглядом. Этот взгляд я не узнавал. — А… Перед собой.

— Стало быть, ты совершил что-то гадкое, — сказал он уверенно. — И это тебе понравилось.

— Ты прав, — признал я.

— Не скажешь? — заинтересовался Гелб.

— Незачем.

— Понятно. Мне опасно это знать? Я не боюсь.

— Опасность грозит только мне.

— Ах, вот как. Да ты мученик, братец.

— Так вышло…

Мы помолчали, и я уже собрался было уходить, как он сказал:

— Я ждал, что ты вот-вот рассмеешься, братец, и скажешь, что просто потерял секретный пакет документов. А потом я бы рассказал тебе о своих приключениях, и насочинял бы с три короба про свой шрам. Но ты не смеешься, змей подери. Так ты действительно уходишь?

— Мне нужен твой совет, — сказал я, и подошел к окну, нащупывая на груди медальон. — Я стою на одной ноге, а передо мной две дороги. Одна для меня, вторая — для других. Мой выбор повлияет в основном только на меня самого. Остальные либо поймут, либо смиряться, либо проклянут. Десятки. Остальные так и вовсе ничего не заметят. Мир не пошатнется. Но ставка — моя душа. Оправдан ли эгоизм при такой ставке?

— Клянусь Первым, да о чем ты говоришь? — Гелберт сел.

— О выборе.

— Что бы я выбрал?

— Да. Что?

— Что ж, — Гелберт подобрал под себя ноги и задумался. — В наше время жизнь держится на жестком порядке. Человек рождается для ноши и обязан нести ее безропотно, потому что так он вступается не только за свою жизнь, но и за жизнь людей, которые его окружают. Говоря, что мир не пошатнется, ты исключаешь множество мелочей и возможностей. Кто знает, что может измениться, если ты уйдешь, что может пойти не так, как надлежит образовывать твоему долгу.

Я, поколебавшись, вытащил медальон и сжал его в кулаке. Приоткрыл окно.

— Но с другой стороны, — продолжил вдруг Гелб. — Кем бы мы были, если бы всегда слепо подчинялись долгу, не слушая себя и свое сердце? Машины, дураки, безумцы, жалкое зрелище. Иногда нам самим необходимо выбирать свой путь, если мы ясно осознаем, что именно это наше настоящее призвание, что именно здесь мы можем принести максимальную пользу обществу. Иногда нужно идти против ограниченности системы, чтобы ее же усовершенствовать.

Я изумленно таращился в пустоту. Да, такая речь была в стиле Гелба. Его отец увлекался философией и кое-что передалось сыну. Я разжал кулак и посмотрел на медальон. Сунул его за ворот. Повернулся. Гелберт стоял передо мной, привычным надменным жестом скрестив руки на груди. Теперь я узнавал его взгляд, хамский, заговорщицкий, полный иронии и шальных мыслей. Я не выдержал, растянул рот до ушей и подтянул его к себе.

— Я запомню каждую минуту, — сказал я, ломая ему ребра.

— Я тоже, — сказал он, дробя мой позвоночник. — Это одно из ценнейших богатств человеческих. Такая память. Мы друзья, что бы не случилось, Престон.

— Навеки. Спасибо тебе.

— Да. Обязательно навести Вельвет пред уходом. Недавно ее соседку забрали на практику, так что мешать вам не будут.

— Я как раз собирался это сделать, благодарно вымолвил я. — До встречи Гелберт. У тебя будет время рассказать мне про этот шрам.

— Мне тоже кажется, что мы не раз еще встретимся.

Я открыл окно и вылез на каменный выступ, который тянулся под окнами бараков на случай пожара. Гелберт закрыл окно и помахал мне рукой. Я помахал в ответ и двинулся влево, прижимаясь спиной к шершавой каменной кладке. Падать было высоко, но и в шестнадцать нерестов мы не задумывались об этом. Внизу быстро промчался пассажирский экипаж, а потом кто-то вполголоса затянул строевую песню, постоянно запинаясь на припеве. Пение смолкло, и во дворе начали зажигаться ночные лампы. Стало видно стражника, зябко кутающегося в плащ. Он ходил от столба к столбу, снимая чехлы со стеклянных шаров, в которых резво ползали по два-три жука-светильника.

— Жрать хотят! — крикнул стражник кому-то. — Тащи уголь!

— Сейчас, — второй стражник вытащил во двор мешок.

Я посмотрел, как они засыпали ковшиком уголь в одну из ламп. Жуки, толкаясь мощными лапами и свирепо искря, жадно навалились на кормежку. Затем пошел дальше, стараясь не задерживаться напротив поблескивающих стеклянных квадратов.

Она спала, уткнувшись лицом в подушку, спрятав под нее руки. Потом повернулась во сне, и я увидел, как заново влюбился, ее лицо, скорбно-утомленное, с перышком, приставшим к правой щеке. Я заглядывал в ее окно, все глубже утопая в противоречивых чувствах. Проще всего было бы прямо сейчас уйти… Нет. Проще было бы спрыгнуть с этого выступа.

Я просунул кинжал между двойными створками и бесшумно выбил крюки из гнезд. Проскользнул внутрь, и поспешно закрыл окно, чтобы не выпускать тепло. Потом на мягких подошвах прокрался к кровати ее соседки и сел. Вельвет не проснулась. Или делала вид, что не проснулась, потому что я предполагал, что меня раскроют еще при взломе окна. Эта девчонка спала чутко как хищник.

Она со стоном перевернулась на спину, и я услышал, как этот стон перешел в тихое и тоскливое:

— Престон.

Я вскочил, пересел к ней, устроившись на самом краю, ближе к ногам.