Но вот наступил предпоследний сентябрьский день, когда на двери санпропускника повис тяжёлый тульский замок, а все работники отправились к райкому ВКП(б), согласно приказу о мобилизации. Попробуй-ка не пойти: как-никак военное положение в городе объявлено. Значит, и за неисполнение приказов полагается… ууу!

Отстоявших полтора часа в огромной очереди работниц санпропускника гамузом отправили получать стройинвентарь, и только одну Кущину усталый морщинистый сержант с забинтованной шеей отделил от товарок:

— Больно ты, пигалица, субтильна… Не по тебе та работа будет.

— Как так? Всем — так по ним, а я, значит, недостойна?! Это что же такое творится-то!

— Не гоношись, кажу! Будет и тебе дело по плечу. Почекай трошки.

Сержант поднялся из-за стола и, сбычив голову, прошёл в соседнюю комнату. Спустя минуту он вернулся с бумагой:

— Так. Ты, товарищ Кущина, пойдёшь сейчас вот по этому вот адресу, предъявишь направление и приступишь к работе.

И вот Танечка уже не парикмахер, а "боец Кущина", и работает она не в доме быта, и даже не в санпропускнике, а на одном из окружных артскладов. И не ножницами с расчёской орудует она: шомполом, да ёршиком, да ветошью, да выколоткой. Вот только не выдали Татьяне красноармейского обмундирования, и приходится прижимать покрытые тавотом пулемётные стволы прямо к голубенькой штатской жакетке. А как не прижимать-то? Они же ж, пулемёты эти крупнокалиберные — тя-же-лючие! Надорваться можно очень даже запросто.

И ничего не поделаешь: смазку консервационную до металла нужно снять, иначе, как объяснил тутошний оружейный мастер, пулемёты эти стрелять не годятся. А потом — прочистить. А потом ещё раз смазать, на сей раз другим маслом — ружейным. А уж после вновь перетащить железины в ихние ящики. А их, ДШК этих проклятущих, — ажник двести штук!

Приходят каждые двадцать-тридцать минут бойцы, получают ящики с пулеметами, патронами, гранаты, взрыватели… Уносят. Вскоре приходят следующие… И опять… И снова… Час за часом…

…За полночь Таня отволокла и уложила в ящик последнее расконсервированное тело пулемёта. Подошла к столу для разборки, чтобы убрать щёлочь, масло и всё остальное хозяйство. Не успела. Присела на секундочку: пусть чуть отдохнёт спина! И — словно повернули эбонитовый выключатель — провалилась в сон без сновидений.

Спала сидя, и только голова девушки лежала на перекрещенных ладонях с потрескавшимися, чёрными от масла и тавота ногтями…

В самых счастливых своих снах Зина Ворогушина гуляла по лесу. Обычно с подружками, порой одна, а случалось — с мальчишкой, лица которого почему-то никак не могла разглядеть, только пожатие руки ещё долго чувствовала после пробуждения — как будто травинки приятно кожу покалывали. Лес всегда был летний, светлый, солнце всеми своими лучиками тянулось к земле, а земля — ему навстречу, всем, что на ней растет. Зина так однажды и написала в сочинении, и Клавдия Дмитриевна очень ее хвалила. Учительница никогда не была щедрой на добрые слова, зато и ценились они выше похвальных листов. И увлекать примером Шкопинская умела, как никто другой — с ней и на прогулку по городу, и в поход по местам, где в девятнадцатом году наши громили деникинцев, и в краеведческий музей. Музей тоже как-то раз снился Зине, странно так снился — будто бы она не увидела что-то важное… а что? Не понять.

А как началась война — ничего хорошего уже и не снилось, виделись обрывки сегодняшних событий вперемешку с тем, что предстояло сделать завтра. Даже во сне болели и зябли ноги. Сквозь дремоту вспоминалось: обязательно надо зашить тапки. Парусиновые тапочки — не лучшая обувь для осени, но что ж поделать, если удобные туфли на низком каблуке порвались ещё две недели назад? Надо бы выпроситься домой, поглядеть, может, ещё какая обувка найдется?..

Она слышала — или это ей только снилось? — как пришли ребята с патруля, глухо брякнула о край бака жестяная кружка, кто-то тихонько засмеялся. Нет, не сон. Смех точно не приснился бы… Хорошо, что и самое страшное тоже не снится. Не снится бомбежка, под которую она с Тамаркой попала двадцать один… нет, уже двадцать два дня назад.

Зина и сама не знала, зачем считает. Считает дни, которых могло и не быть. Нельзя об этом думать, нельзя, иначе…

И она попробовала представить, как гуляет по лесу, и солнечные лучики гладят ее по плечам. А ноги зябнут — это просто роса холодная, скоро-скоро она высохнет, и…

Двадцать второго июня она тоже собиралась в лес. На целый день. Девчонки зашли за ней, она разволновалась, что ещё не готова — мама куда-то прибрала эти вот самые злополучные парусиновые тапочки. Наконец, вышли. А навстречу — соседка баба Таня, волосы из-под платка выбились, взгляд растерянный: "Девчата, радио слушали? Война!"

Почему-то в тот момент Зине совсем не было страшно. И представились не танки из фильма "Трактористы" и даже не трехлинейка, которую доводилось держать в руках на осоавиахимовских занятиях, а что-то из "Войны и мира"… что-то, чему есть место в прошлом и в книжках, но не в настоящем, не в этом солнечном воскресном дне.

И, шагая рядом с подругами в райком комсомола, она в такт, да не в лад мысленно твердила запавшие в память стихи Дениса Давыдова о партизанах той войны:

И мчится тайною тропой
Воспрянувший с долины битвы
Наездников веселый рой
На отдаленные ловитвы.
Как стая алчущих волков,
Они долинами витают:
То внемлют шороху, то вновь
Безмолвно рыскать продолжают…

И когда три сотни комсомольцев, знакомых Зине и не знакомых, но все равно — ее товарищей, — прямо здесь, в большом зале райкома, писали одни и те же слова: "Прошу отправить меня на фронт", она вывела на аккуратно вырванном из чьей-то школьной тетради листе: "Прошу направить меня в партизанский отряд…"

А оказалась в истребительном батальоне. Вместе с некоторыми из тех, кто просился на фронт.

Грозно звучит, по-военному: "истребительный батальон", "патрулирование". На самом же деле — обычное хождение вдвоем-втроем по городу, только долгое-предолгое, иной раз кажется — бесконечное. И одежка собственная, повседневная, привычная, и обувь своя, разношенная, удобная… Так поначалу кажется, а потом все равно стаптываешь ноги до кровавых мозолей.

А ещё постоянно ждешь: не взлетит ли в небо ракета? Это значит, вот-вот начнут бомбить, надо со всех ног мчаться с докладом к командиру, известить, предупредить, чтобы жители спускались в бомбоубежища. А сами… а самим — как повезет.

В первый раз им с Тамаркой не повезло двадцать два дня назад, возле железнодорожного техникума. Зина уткнулась носом в пахнущую сыростью траву и прикрыла голову руками. Не потому, что так учили, а чтобы спрятаться от панического страха. Над головой надрывно загудело, а потом ухнуло так, что земля ходуном заходила, и на спину что-то посыпалось — будто бы горох из порванного мешка. Зина не сразу услышала тишину — да, оказывается, тишину порой труднее услышать, чем крик и грохот. Неуверенно поднялась — и ноги чуть было снова не подкосились: прямо перед ней зияла воронка.

Какое там "не повезло"! Еще как повезло! "Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!" — в который раз подумала Зина — и снова устыдилась: комсомолка, а как вспомнишь — лезут в голову бабкины суеверия.

Нет, надо думать о хорошем, чтобы приснился лес.

Он и приснился. Летний, светлый… но почему-то было жутко. Зина знала, что не может выйти. Она не заблудилась, нет, вот утоптанная тропа, да и люди рядом — вон, в сосняке Тамаркин сарафан белеет. Но там, за лесом — что-то очень плохое, опасное…

— Зинка!.. — ее тряс за плечо Пашка, веснушчатый мальчишка из другой школы. Давно пора было думать — "из нашего батальона", но так было привычнее. — Зинка, слушай!