Ни командующий оборонительным районом, ни военный комиссар Орла не могли знать, что один из сгоревших танков служит сейчас временным местом упокоения барону Вилибальду фон Лангерману унд Эрленкампу. Судьбу полковника предопределила не привычка быть впереди — на коне ли в драгунском полку, на танке ли во главе колонны — как того следовало ожидать, а случайность: бутылка с горючей смесью, упавшая в открытый люк, пресекла попытку командира дивизии обуздать панику.

Его кончина будет удостоена скупых строчек в официальных некрологах — в Третьем Рейхе пока еще верят в блицкриг и воздерживаются от помпезной скорби — пока не пришла пора внушать нации жертвенную готовность к тотальной войне. Мемуаристы проявят куда большую щедрость, не только приписав командиру четвертой танковой слова, коих он не произносил (что-то вроде интригующего "я так и не успел…"), но и приукрасив его гибель совсем уж фантастической историей спасения простого панцерштуце. В Большой Советской энциклопедии полковника не упомянут — не та величина, а вот в фундаментальном двенадцатитомном издании "Великая Отечественная война" ему отведут шесть с половиной строк.

В новой реальности полковник барон Лангерман никогда не сойдется в девятидневных боях под Мценском с полковником, крестьянским сыном Михаилом Ефимовичем Катуковым и никогда не посетует на то, что русские "больше не дают выбивать свои танки артиллерийским огнем". Не будет ни Дубовых листьев к Рыцарскому Кресту, ни генеральского чина. Потому что в этой реальности он погибнет не при артобстреле в районе села Сторожевое Донецкой области, а уже погиб в междуречье русских рек с нерусскими названиями — Нерусса и Несса. Бутылка с зажигательной смесью выпала из руки смертельно раненной девушки Клавы Зелениной меньше чем за две минуты до того, как их с Катюшей самолет ткнулся носом в пылающую землю.

Лангерман погиб ровно на один год и один день раньше, нежели это должно было случиться.

Гефрайтер Вессель услыхал о гибели командира дивизии почти сразу же, едва вырвался из огня и прошел полымя. Откуда узнал — и сам толком не понял, наверное, кто-то походя обронил. Всякое доводилось переживать Клаусу за два с лишним года войны, но впервые он почувствовал себя так, как будто бы его голым выставили на мороз в многолюдном месте, и любой может бросить в беззащитно скорчившегося человечка что угодно — от презрительной усмешки до гранаты.

А лейтенанту будто и дела ни до чего нет — напустил на себя вид мыслителя и рассуждает: придумка этих русских донельзя примитивна, бочки с бензином да вышибные заряды под днищами, только и всего, соединить их в цепь сумеет любой гимназист.

От начальственных разглагольствований Клауса снова начинает тошнить, он исподволь смотрит на лейтенанта — не заметил ли тот гримасу на лице подчиненного? Их взгляды встречаются — и каждый видит в глазах другого собственный страх, и каждый хочет верить, что уж он-то держится молодцом. И оба разом вжимают головы в плечи, когда раздается первая приглушенная расстоянием очередь…

— Это наши, — голос лейтенанта звучит преувеличенно бодро, а Весселю слышится невысказанное: они стреляют, чтобы заглушить страх.

Нет, все-таки он, Клаус, — везунчик. Он понял это не тогда, когда выскочил из второго капкана. И не тогда, когда увидел, что весь экипаж уцелел, даже трусоватый Франц не умер со страху… все-таки он подозрительно чернявый, врет, наверное, что баварец! И не тогда, когда, бегло осмотрев танк, удостоверился, что с ним тоже все в порядке. Оказывается, самое большое в мире счастье — стоять, подпирая спиной верный панцер, в то время как другие шагают в цепи, прочесывая ближайший лесок. И он еще осмеливался роптать на судьбу?!

Отдаленный взрыв ставит точку в размышлениях. Даже лейтенант не может сказать ничего утешительного: ясно, что случилась новая, пока еще неведомая беда.

А вот Годунов, когда ветер доносит до него эхо взрыва, одобрительно кивает Мартынову: вот и познакомили фрицев с доселе наверняка не ведомым им видом минно-взрывных заграждений, проще говоря — с растяжками.

— Ну что, товарищи, нам пора.

Артиллеристы отработают и без них.

Если судить по послевоенной писанине немецких мемуаристов и историков, им постоянно мешали особенности русских климата и ландшафта — чуть ли не больше, чем нерыцарские способы ведения войны. В данном случае они имеют полное право жаловаться и на первое, и на второе. Мало того, что междуречье — естественная ловушка, которую грех было бы не усилить с помощью саперных ухищрений, так еще и две высоты исключительно удачно расположены по обе стороны дороги — в трех километрах и в четырех с половиной.

Гаубицы терять, конечно, жалко…

Блин горелый, Годунов! У тебя ж в роду, как будто бы, ни одного хохла не наблюдалось! Ну не думать же, что на твою… гм… повышенную хозяйственность повлиял единственный в семье малоросс — теткин муж? Хотя он мало того, что хохол, так еще старший прапорщик.

Ладно, самое главное — сохранить расчеты. Годунов приказал, чтобы при отправленных в Дмитровск из Орла гаубицах находились лучшие из лучших, их действия расписаны чуть ли не по секундам. И на каждой высоте — стариновские "пожарные". Которые уже показали, на что они способны. Даст Бог — покажут снова.

Пожалуй, подготовительные работы здесь оказались самыми трудоемкими: втащить и установить орудия, а потом доставить наверх десятки килограммов мелинита, камней, мусора. Слишком щедрые подарки получили в известной Годунову истории фрицы, победным маршем пройдя от Дмитровска до Орла, чтобы сейчас оставлять им целехонькими хотя бы четыре гаубицы.

Глава 17

1–2 октября 1941 года, Дмитровск-Орловский

В семье Полыниных Маринка, так уж вышло, была самая образованная: закончила семилетку, успела поработать кассиром на железнодорожном вокзале, готовилась поступать в пединститут, чтоб потом учить ребятню русскому языку и литературе. Детей Маринка любила даже больше, чем самолеты, а самолеты она просто обожала. С грамотностью дела у Полыниной обстояли неплохо, книжки она перечитала все, что только удалось раздобыть. Одна беда — на пути Маринки к мечте сурово возвышался не кто-нибудь, а сам Лев Николаевич Толстой. Стыдно признаться, но добрую половину "Войны и мира" она попросту пролистала — все, что касалось сражений. Осталось только впечатление от описания первого боя (чьего, Маринка уже не помнила): человек никогда не выходит из него таким же, каким вошел. Первый бой — это испытание, на что ты вообще годен на земле. Не больше и не меньше. Не будет же великий писатель говорить о всяких пустяках?

То, что предстоит им — не совеем бой. Скорей, задание… ну, вроде комсомольского поручения. Его надо выполнить старательно и хорошо.

И Маринка даже в мыслях не держит, что ее могут убить. Настоящая война — она где-то далеко, за Брянском, а тут… даже как и сказать — непонятно.

А еще очень крепко верится: серьезные спокойные командиры все точно знают и сделают так, чтобы ничего плохого ни с кем не случилось. Вон, инструктор Федор Иванович в первый самостоятельный Маринкин вылет, притворившись, что готовится отвесить подзатыльник, напутствовал: "На хрена ж тебе неба бояться? Ты земли бойся, потому как на земле злой я". И все — сразу коленки трястись перестали. Голова, правда, немножко кружилась, но уже не от страха, а от предчувствия полета.

Вот и сейчас, убеждала она девчонок, все будет в порядке. Тем более что военком (самый главный, а не тот вредный дядька, что тридцать девять раз кряду приказывал Маринке идти домой и больше на глаза ему не показываться) — тоже летчик. А старший майор, который над всем оборонительным районом начальствует, вообще на учителя истории Матвея Степановича похож, видно, что умный, добрый… и даже красивый, хоть и немолодой уже.

Тут Катька хихикнула — хитренько так, с намеком — и Маринка поняла, что сейчас или покраснеет, или ляпнет что-нибудь невпопад… а скорее всего, и то и другое разом. Придумала третье: коротко огрызнулась — мол, это у тебя одни шуры-муры на уме, фу, мещанство! — и принялась бродить по горнице, с притворным любопытством разглядывая оставленные хозяевами вещи. С притворным — потому что ей тут сразу стало не по себе и это чувство исчезать не собиралось, хотя за два часа девчонки, вроде бы, успели обжиться, перекусить, устроить себе постели из найденного у хозяев… даже подушечек в вышитых наволочках на всех хватило. Катя и Клавочка расположились на хозяйской постели, высоченной, с белым покрывалом в кружавчиках… ни дать ни взять — снежная горка, другие — на лавках, Галочка-белоруска — на составленных в рядок у стены стульях. И только Маринка — на полу, подстелив большую, тяжелую телогрейку, что подарил на прощанье дядя Егор Перминов — а ну как замерзнет "крестница"? А подушку свою отдала Галочке.