— Да, и на это! — будто даже гордясь, выкрикнула она. — И я, по рассуждению, поняла — а что ему остается, коли никак иначе не избавиться от тебя? Не травить же, в самом деле, мышьяком. Была нужда в тюрьме за тебя гнить. Животина ты противная! Исподнюю-то рубаху скидывать, что ли?
Глаза ее горели теперь каким-то бешенством, неуемной злобой.
— Исподню не надо, — сказал он и, не вставая, вытянул ее ремнем по плечу.
— Пав… Пашка! — воскликнула она, вскакивая.
— Исподню не надо! — Он тоже поднялся, пошел к ней грузно. Она, закрывая голыми руками лицо, отступала. — Исподню не надо, не надо…
Каждое слово будто прибавляло ему ярости, с каждым словом он хлестал ее все сильнее и безжалостнее — по этим оголенным рукам, по плечам, боясь выхлестнуть ей глаза и все-таки стараясь ударить по лицу.
— Не надо… Не надо! Береги глаза-то, дура!
Наконец она то ли поняла, то ли просто запнулась и упала в траву вниз лицом, прикрыв руками растрепанную голову. Демидов, не уставая, все махал и махал ремнем, уже ничего не приговаривая, крепко стиснув зубы. Легкая нижняя рубашка была давно располосована, на белом жирном теле обозначились синие полосы…
Он прекратил ее хлестать, когда она перестала вздрагивать под ударами.
Бросив в траву ремень, взял под мышку ружье.
— Животное-то не я, а ты! Да еще пуще, видно, твой Денисий. Убирайтесь отседова, чтоб духу вашего я не слышал тут… А я тут человека буду в себе обнаруживать, как мне когда-то один умный человек посоветовал.
И, не заботясь о том, что она не понимает его слов, может быть, даже не слышит их, ушел.
Под осень Макшеевы собрались и ухали на Обь, в село Дубровино. Три года прожил в причулымской тайге Демидов, убеждая себя, что он обнаружил в себе человека и, значит, отстал теперь от Макшеевых навсегда. Но убедить не мог и однажды по весне перевелся в Дубровинское лесничество, что на великой и тихой реке Оби.
8
… Давно кончились дожди и всякая слякоть, припорошило снегом и село Дубровино, и тайгу, и лесные дороги. Гринька целыми днями катался на лыжах с приобского откоса, возвращаясь домой румяным от морозца, а Обь все катила мимо мазанки Демидова свои черные тяжелые волны, обтекая заснеженный островок посреди реки. Там, за островком, был глубокий омут, богатое зимнее рыбье лежбище, где по первому льду щедро брались на подергушку килограммовые окуни, громадные лещи, «лапти», как называли их рыбаки. Иногда ловилась даже нельма, редкая теперь в Оби рыба.
Наконец могучая река обессилела окончательно, волны стали ниже и ровнее, густо потекло «сало», образовались широкие забереги. Только по стрежню, где течение было на глаз невидимым, но, знал Демидов, тугим и могучим, тянулась полоса чистой воды. У Дубровина стрежень проходил довольно далеко от берега, заворачивал за островок.
Чистая полоса воды день ото дня становилась все уже. По утрам, а иногда и под вечер эта незамерзшая полоса густо дымилась — мороз выжимал из реки последнее тепло, накопленное за лето.
— Ишь мороз-морозило, добрая сила… Молодой, а старательный, — сказал однажды Демидов, глядя на реку.
Гринька привык к неожиданным мыслям отца об окружающих вещах, о природных явлениях, только не всегда понимал их.
— Чго хорошего в морозе-то? — возразил он. — Холодно ведь. Кабы лето все время стояло — это лучше.
— Ну! А вот на лыжах ты кататься любишь… Это как? Без мороза-то бы, без снега? А?
— На лыжах — это хорошо. Только не обязательно, чтобы мороз был сильный.
— Землю-то тоже надо ему укладывать спать. А она баловница, земля, не легко угомонить ее, как мне, бывает, тебя. Вот он и ярится как я. Но разве я со злом покрикиваю на тебя? И он, выходит, тоже по-отцовски ворчит. Разве не добрый он?
— А для чего земле спать ложиться? — спрашивал, сосредоточенный, Гринька.
— А как же, сын! — хмурясь, будто сердясь от Гринькиной непонятливости, говорил Демидов. — Вот ты не поспи-ка ночь, не отдохни — ну-ка? На другой день какой будешь? Бессильный ты будешь… И земля отдыхать должна. Человек ночью отдыхает, а земле для того зима отведена, сын.
— Да что ей отдыхать-то, — не унимался Гринька. — Она — земля и земля, не живая. Не устает.
— Это как — не устает? Не-ет! Она как раз и живая, Гринь, земля-то. Вот ты подумай сам… Утром человек просыпается — румяный, сильный, веселый. И земля весной — тоже. Человек с утра делом начинает заниматься — кто на работу, кто на учебу… И земля тоже за дело с весны принимается — прорастают на ней травы, всходят посевы, деревья листвой одеваться начинают. Все растет, земля соком питает их своим, какой за зиму накопила. А чтоб каждое хлебное зернышко, каждую ягодку, каждый листок вырастить — сколько сил надо?
Гринька думал, что-то представлял, видио, себе, отвечал уже осмысленно:
— Да… Много.
— То-то и вопрос. А окромя того — сколько еще разных дел земля делает? Река вот все лето пароходы на себе носит, ветры — поля и лес новыми семенами засевают, в этих полях и лесах зверье разное произрастает… И много всего другого. А все для кого, а?
— Что — для кого?
— Земля все это делает?
— Ну так… по природе у нее так получается.
— Для человека все это она делает, Гринька! — пошевеливая бровями, говорил Демидов. Говорил таким тоном, будто не только сына, но и себя хотел убедить в этом. — Ты запомни, сын, два закона, может, самых главных в этом мире. Земля любит человека. И второе — человек тоже должен любить ее, землю. Запомнишь?
— Ага.
— Тогда легко жить тебе будет. Тогда-то и не остынет никогда у тебя душа… какую бы подлые люди ни сделали тебе подлость.
Наверное, подумал Демидов, последних слов сыну говорить пока не стоило, потому что Гринька тут же принялся сыпать вопрос за вопросом:
— А подлых-то много людей на земле?
— Встречаются.
— А земля их тоже любит?
— Нет… Не любит таких.
— А почему они подлыми получаются?
— Не знаю… Такими вырастают вот.
— А тебе встречались такие?
— Попадались, сынок.
— А что ты с ними делал?
Да, что он с ними делал? Не надо, не надо бы произносить ему тех слов. Как вот теперь ответить на простой, на очень простой и бесхитростный вопрос сына?
— Пошли спать, сынок. Айда, айда, поздно уж, — заторопился он.
И уж там, в комнате, лежа в постели, чувствуя, что сын ждет все же ответа, проговорил:
— Что я с ними делал, Гринька? Ох, Гринька, Гринька!.. Вырастешь, может, и лучше меня поймешь, что с ними надо делать.
— Значит, ты плохо понимаешь?
— Плохо, видно, сынок.
— А я хорошо, — сказал мальчишка, помолчав.
— Ну? — Демидов даже привстал на кровати, поглядел в ту сторону, где лежал еын, будто и в самгом деле Гринька моог сообщить ему чте-то необыкновенное, какое-то великое откровение, которое он искал всю жизнь и никак до сих пор не мог найти.
— Ихнадо, папа, один на один с землей оставлять и никогда-никогда не помогать им.
— Что-что? — Демидов еел на постели.
Сквозь мрак он не видел сына, слышал лишь, что и Гринька поднялся с подушки.
— Я ведь тоже думал, пап, что земля, наверное, живая я добрая к тому, кто ее любит, кто понимает и умеет с ней обходиться, — сказал Гринька почему-то со вздохом. — И ягодкой в лесу угостит, и с ручейка напоит…
— Ну?..
— А вот ты помнишь — мы еще в сторожке жили — браконьерщик один лося застрелил?
— Как же… Я сколько эа ним гнался тогда, за паразитом, по тайге, пока на берег Оби не выгнал.
— Ну да. Он еще стрелял в тебя.
— Стрелял, сынок. Не попал только, торопился шибко.
— Я знаю, ты рассказывал. А потом, как выскочил на берег, чтобы в лодке уплыть, — ногу в каменной расселине завязил и сломал.
— Так… Так что?
— А то… Добрых людей она любит, а нехороших и сама наказывать умеет. Земля — она с ним и рассчиталась, раз он подлец. И надо было его там и оставить, пущай бы… — сурово проговорил Гринька. — А ты его… на его же лодке в больницу отвез.