Огоньки на берегу становились все реже, гасли один за другим. А «волчье око» все продолжало гореть, прокалывало темень неприятно-красным светом. Демидов глядел на него, и в груди, под черепом — везде вскипала у него кровь будто: «Не прощу, нет… Не могу!»
Он закрыл глаза, откинулся назад, ударился затылком о земляной обрывчик. Он очень плотно, до ломоты в веках, зажмурил глаза, а все равно видел «волчье око»: оно горело и горело…
4
Начало жизни Демидова складывалось не хорошо и не плохо. Он родился и вырос на берегу Енисея, реки малорыбной, зато неописуемо красивой. Отец погиб в партизанах — он был в отряде легендарного Каландарашвили. Мать, тихонькая, маленькая, робкая — она все почему-то держала заскорузлые от работы руки под фартуком, точно стеснялась показывать их людям, — как и другие, вступила в Колмогоровский колхоз. И Демидов работал в колхозе, потом служил действительную, вернулся с нее в начале тридцатых годов.
— Теперь жениться бы те, Пашенька, — говорила мать несколько раз. — Я уж слаба стала.
С женитьбой как-то не получалось. А потом стал ждать, когда подрастет Мария.
Мария росла хохотушкой — этим и привлекла сперва его внимание. В четырнадцать лет она была уже стройной, грудастой, туготелой. В шестнадцать хорошо научилась целоваться, он, Павел, ее научил. Целовал ее, но и в мыслях никогда не было, чтоб тронуть, понимал — рано и ни к чему до свадьбы.
— А когда же свадьба-то? — спрашивала она частенько.
— Скоро. Подрасти еще. Порода чтоб крепше от нас пошла.
Когда Марии исполнилось семнадцать, в Колмогоровском сельсовете появился новый работник — Денис Макшеев. Он был примерно одногодок Павла, тоже отслужил давно действительную, ходил по деревне в полувоенном френче, синих галифе и хромовых сапогах. И еще — от него всегда пахло одеколоном. По тем годам это было невидалью в деревне — девок осуждали, если чем помажутся, а мужику-то и вовсе позор.
Откуда Макшеев родом — было неизвестно. Деревенские бабенки глухо поговаривали, что вроде из самого города Красноярска, где родитель его держал будто бы когда-то не то мучной лабаз, не то булочную. Но бабье есть бабье, к их сплетням никто всерьез не относился. Да и не было ни для кого нужды устанавливать родословную приезжего. Те, которые поставили его выписывать разные справки в сельсовете, знали, наверное, кого ставят, им, значит, было виднее.
Однажды Павел застал на берегу Енисея Марию и Дениса. Денис что-то рассказывал, картинно красовался, поставив одну ногу, обтянутую плотно синей штаниной, на крупный камень. Мария заливалась смехом, сидя на носу лодки.
— Занятный он, — сказала она, когда Павел увел ее с берега.
Это было где-то в мае тридцать восьмого. По осени Демидов намеревался сыграть свадьбу, мать тихонько собирала к этому дню все необходимое.
— Хороша бабенка, да не планида ей горизонт увидать, — сказал как-то Денис Павлу, встретив его среди деревни.
— Как понять? — насторожился Павел.
— Ей мужтто надобен с кругозором. А в тебе какой интеллигент? Ты ведь, дядя, цветок нюхаешь, а запаху не чуешь.
Демидов высоко себя не ставил, но и низко не опускал. И потом, он был не какой-то робкий недоносок — и тут же схватил Макшеева за отвороты френча:
— Ты! Приподниму и опущу об землю. Только шмякнешь!
— Убери крючки, ну! — побагровел Денис, схватил Павловы руки за запястья, оторвал от френча. Он, Денис, тоже силенку имел. — Обломлю — и в Енисей кину. Я, дядя, решительный. В кавалерии служил и лозу лихо рубил.
Они разошлись, красные, взъерошенные, оба чувствуя, что еще сойдутся.
— Зачем ты ему о свадьбе сказала? — спросил в тот же вечер Павел у Марии.
— А занятный он, — ответила она, как и в первый раз. — Да что он нам, ты не думай…
Но Демидов думал, потому что нет-нет да и заставал где-нибудь Марию в компании Макшеева. Она с хохотками уверяла, будто встретилась с ним случайно и только что.
А однажды произнесла с обидой за Макшеева:
— Ты его не любишь, я вижу. А в нем интеллигенту-то побольше, чем во всех деревенских парнях.
— Во-он как! Так ты что ж, за него и выходи.
И тут Мария зарыдала, прижалась к нему:
— Пашенька! Я тебя, тебя люблю… А когда с ним — вроде бы не тебя, а его… Убереги меня от него! Я не знаю как — только убереги. Иначе — быть греху…
— Ладно, — угрожающе произнес Демидов и пошагал в сельсовет.
В сельсовете они поговорили с Макшеевым тихо и мирно, как добрые товарищи. Из сельсовета вышли и пошагали рядом, плечо в плечо, по улице, за деревню. Макшеев шел, грыз семечки и равнодушно плевался шелухой.
За Колмогоровой сразу начиналась тайга, они отыскали глухую поляну, Макшеев снял френч, а Демидов — пиджак и верхнюю рубаху. Каждый аккуратно свернул свою одежду и положил на траву.
Дрались они долго, молчаливо, в кровь, все больше наливаясь свирепой угрюмостью, изорвав друг на друге нательные рубахи. Договорились — пока один из них не упадет без сознания. Лежачего, как известно, не добивают, но зато уж устоявшему на ногах достается Мария.
Устояли оба, только до дна выдохлись. У Демидова текла кровь даже из ушей, Макшеев выплюнул два передних зуба.
— Будет, — прохрипел Денис, обтирая клочьями рубахи кровь с лица.
— Признаешь, что слабожильнее? — тоже с хрипом спросил Павел.
— Ни в жисть.
— Тогда погодь одеваться, лабазник! До оконечности давай, как договорено.
Демидов качнулся было к Макшееву, но тот поднял с земли увесистый еловый сук.
— Ты что?! Договорились — на кулаках только.
— Подходи… Я покажу, как договорились!
На всякий случай Демидов пошарил под деревом, тоже нащупал крепкую палку.
— Скажу те так, хамло навозное, — тяжко дыша, проговорил Макшеев. — Лабазник я али еще кто там, а Марии не видать тебе все одно. Отказывайся лучше добровольно. Иначе — икать всю жизнь будешь. Это я тя заставлю, найду способ. Я, дядя, решительный.
— Жди, как же. Сиди дома и гляди в окошко — не идет ли Пашка Демидов, не ведет ли тебе Марьку за руку: вот, мол, возьми.
— Ну — я сказал, а ты слышал. И значит — судьбу свою добровольно выбрал…
… Не знал тогда Павел, что за человек Макшеев, предположить и близко не мог, что за судьбу он ему уготовил.
Отполыхало лето, блекнуть стало небо, и вскоре густо посыпался древесный лист. Как-то допоздна засиделся Демидов у родителей Марии, обговаривая круг гостей, которых через неделю предстояло звать на свадьбу. Под конец попробовали самогонки, которую Марькина мать накурила для свадьбы. Кувшинчик принесла сама Марька, бледная какая-то, с опущенными глазами. Когда разливала по стаканам, пальцы ее подрагивали.
Прощаясь с Павлом, подняла все же свои густые ресницы. Зрачки ее сильно расплылись, были огромными, в широко распахнутых теперь глазах стоял ужас, какой-то немой крик.
— Ты что, Марька? — спросил Демидов.
— Пашенька… Давит отчего-то все у меня внутри… — Она припала к нему. Павел слышал, как бешено молотит в ее груди сердце.
— Устала, видно. Ты ляг пойди…
— Я лягу, лягу… Еще, может, стаканчик выпьешь?
— Что ж, давай.
Когда Марька наливала этот стакан, дрожали у нее не только руки, но и спина.
— Пей… на здоровье.
Голос у нее был теперь чужой, незнакомый, и в глазах не стояло уже ни ужаса, ни беззвучного крика. Они были, ее глаза, бессмысленными, пустыми, до дна выгоревшими. Как ни пьян был Демидов, он все это заметил, еще раз спросил:
— Да что, в самом деле, такое с тобой?
— Ой, Пашка! Женское сердце вещун, говорят… — выдохнула она, вжалась в стену. — А у меня такое чувство, будто последний раз видимся…
Последний не последний, но долго потом не пришлось им увидеть друг друга. Добрый десяток лет с гаком.
Самогонка оказалась зверь зверем, в голове у Демидова шумело, августовские звезды пошатывались на небе.
Когда он шагал мимо колхозной риги, из-за хлебной скирды вышел Денис Макшеев.