— Как — будто бы?
— Я не поджигал. Денисий Макшеев поджег. А я жениться хотел на Марии. Оттого все и началось…
— Погоди, погоди, старик… Он полоумный, кажется.
— Нет, в уме покуда. И не старик — мне сорока нет пока еще. Вы послушайте…
Демидова выслушали терпеливо. Рассказывая обо всем, что с ним произошло, Павел увидел, что ему не верили.
— Да, тут разобраться не так-то просто, — сказал офицер с двумя полосками на погонах. — И не наше это дело.
— Да чье бы ни было — все едино не разберутся, — обреченно махнул рукой Демидов. — Лучше уж посадите до конца срок отсидеть, который мне даден.
… И еще три года мыкался Демидов по каким-то пересыльным пунктам, лагерям, по-прежнему безразличный к тому, что с ним происходит.
Он только чувствовал: люди, занимающиеся его судьбой, не знают теперь, что с ним делать.
Наконец в сорок восьмом году Демидова выпустили, обязав три года еще жить на поселении в том же северном районе, где был лагерь.
Но все проходит — прошли и эти добавочные три года. Мог теперь ехать Павел Демидов куда угодно. А куда? Где жизнь доживать? Мать умерла еще до войны, получил он известие как-то. Мария, Денис Макшеев, родное Колмогорово — все это было где-то уже в другом мире, будто за какой-то мутной бесконечной далью, преодолевать которую не было ни смысла, ни желания.
Демидов бы остался, наверное, до конца дней своих в неласковой северной земле, к которой как-то и привык за последние, относительно свободные годы, чем-то и стала дорога она ему, может, незавидной своей холодной судьбой, нелегкой жизнью, если бы не слова тамошнего одного районного начальника. Показались они Демидову самым горьким из всего, что ему довелось испытать.
— Вот ты хочешь у нас в районе остаться, — сказал ему тот человек. — А зачем ты нам такой?
— Какой — такой?
— А вот такой. Не человек, а просто так… имярек.
— Имярек, значит?
— Вот именно. Зачем ты такой стране нашей? Людям нашим?
— Я ни стране, ни людям ничего плохого не делал. Может, и хорошего тоже. Так вы дайте возможность.
— Возможность? У тебя была и есть одна возможность — покончить с собой. Не понимаю, почему ты не воспользовался ею до сих пор.
Почернело у Павла перед глазами, потемнели оконные стекла в кабинете этого человека, будто враз, в одну секунду залила непроглядная темень северный поселок.
Давным-давно, когда только-только осудили, дал зарок себе Павел — не пить больше сроду спиртного. Получив волю, исполнял свято клятву, не брал водки в рот и капли. А тут прямо из кабинета этого начальника пошел в магазин, купил бутылку, вылил в кружку и выпил в три-четыре глотка. Будто воду выглотал, не почуяв горечи. И с удивлением обнаружил — разжало сердце, отпустило тугонатянутые по всему телу жилы.
И заплакал Павел Демидов. Все, что с ним было, переносил молча. А тут не выдержал.
— Не прощу, нет… Не могу! — решил он в ту ночь, думая о Макшееве.
5
В родные места он приехал ранней весной, когда над Енисеем кричали журавли.
Но с какого боку приткнуться к жизни? Ни на что хорошее он уж не надеялся, отвык от хорошего. И, внутренне чувствуя, что пытает судьбу в последний раз, прямо с поезда пошел в райисполком.
— Объясни мне, значит, гражданин начальник, что я такое за человеческое чучело? В том смысле — стоит дальше мне жить али в самом деле солнечным светом я не имею права пользоваться? — спросил он, зайдя почти без спроса у тонконосой секретарши в кабинет самого председателя райисполкома.
Фамилия у председателя была Агафонов. Толстый, неповоротливый, с заплывшей нездоровым жиром шеей, он, прихмуривая брови, с любопытством оглядывал посетителя.
— Начальник-то я начальник… видишь, раскормленный какой. А все-таки не гражданин, а товарищ… Из заключения, что ли?
— А для меня вся земля — тюрьма без решеток.
— Ишь ты, — усмехнулся тучный Агафонов. — Злой какой. А я вот стих однажды где-то читал: «Солнце светит всем — слепым и зрячим. В этом и величие его…» Это — как?
— Слова-то можно по-всякому составлять.
— Н-да… — Агафонов все так же внимательно разглядывал Демидова. — Ну-ка, чучело, себя замучило, рассказывай…
И впервые за многие годы почувствовал Демидов, что не вся земля в подлецах, слишком большая она для этого.
Он рассказал толстому Агафонову о своей жизни все, не утаив даже и малейшей подробности.
Тот слушал не перебивая, только хмурился и мял кулаком жирный подбородок.
— Н-да… — опять он произнес, когда Павел кончил. — Что я тебе скажу, товарищ Демидов? Зло — оно само себя показывает, а добро еще увидеть надо.
— Это как же понять?
— А так… Я вот думаю: самое полезное для тебя сейчас будет — пожить где-нибудь в стороне от людей, один на один с природой. Пособлю я, скажем, бакенщиком тебе устроиться на Енисее. А еще лучше — лесником.
— Значит, возле людей мне так и нету теперь места? — Вся удушливая горечь опять прихлестнула к самому горлу.
— А ты поверь мне, Демидов. Вот хозяйка хлеба из печки когда вынет — сперва в прохладное место их составит, полотенчиком чистым прикроет — отдохнуть от жара. И отмякнет он, хлеб, духу земного наберет. А люди? Людей и в лесу много.
— Ты из крестьян, видать? — Горечь сама собой отхлынула от горла, только на Агафонова смотреть почему-то было неудобно, ощутил он ни с того ни с сего и какую-то вину перед этим человеком.
— Нет, я таежник в прошлом. И лесником долго служил. Вот сейчас как вспомню — заноет сердце от тоски. Лес, природа вообще — это высший разум, какой есть под солнцем. Научишься все это видеть и понимать — и обнаружишь в себе человека. А это для тебя — еще задача, уж поверь мне.
Демидов и понимал и не понимал, о чем говорит Агафонов. Но чувствовал — надо ему верить. И неожиданно для себя произнес:
— Да-а, хороший ты, должно быть, человек.
— А это люди по-разному считают, — усмехнулся Агафонов. — Так что ж, позвонить мне насчет тебя в лесничество? Не подведешь меня?
— Ты мою жизнь всю слыхал. Меня вон сколько подводили, а я вроде никого пока.
— А ты поубавь-ка злости! — рассердился вдруг Агафонов, покраснел, как от натуги. — «Меня вон сколько…» А сколько? Все люди будто тем лишь и занимались. Один раз только, один подлец… Это надо тебе сразу, тут же понять!
— Оно и раз, да досыта. Он, сволота, так и сказал: «Икать всю жизнь будешь». И вот — наикался! Меня тоже понять не худо бы.
— Значит, ты ему не простишь? Мстить собираешься? — Агафонов, взявший было телефонную трубку, положил ее на место.
— А он что, Макшеев, живой? — быстро произнес Демидов. — Ты знаешь его?
— Не знал бы, может, и небывалым посчитал все, что случилось с тобой.
— Где ж он живет-поживает?
— Там же и поживает, в Колмогорове. Женатый на этой твоей Марии.
Демидов сидел согнувшись, уперев локти в колени, лицо уронил в ладони, тяжко, с загнанным хрипом дышал. Агафонов не говорил теперь ни слова. Павел знал — он ждет ответа на свой последний вопрос.
— А ты… ты вот простил бы ему, доведись это с тобой? Ты не отомстил бы?
— Я? Простить — не знаю, не простил бы, кажется. А мстить, мараться об него — побрезговал бы. Себе дороже.
— А я себя дорого теперь не ценю! — со злостью выкрикнул Демидов.
Они помолчали, будто каждый размышлял про себя, что же им делать, как разойтись? Наконец Демидов произнес с трудом, не глядя на Агафонова:
— И дети у них… у Макшеевых, имеются?
— Двое, кажется, сын и дочь.
Демидов еще посидел немного и, гремя стулом, тяжело, неуклюже поднялся:
— Ладно… Не встреть я тебя… такого, — кроваво отомстил бы ему. Теперь — не трону. Действием — не трону. А простить, как и ты вот говоришь, — не смогу. Это уж как хочешь.
— Как понять — «действием не трону»?
— Неужели не понятно?
— Чем же тронешь?
— Не знаю. Ничего не знаю. Позвони в лесничество.
Попрощавшись, пошел из кабинета, но вдруг остановился, проговорил: