И тот сказал:

— Чего уж так она убивается? Кабы их, Афанасьевых, дите бы еще…

— Во-он что…

— Что? — пошевелил усами Пилюгин.

— А то, Артемушка… Родитель твой, Сасоний, свое нашел… И ты, гляди, не найди.

— Т-ты!!! Стручок засохший! — взорвался порохом Артемий Пилюгин и, глотнув морозного воздуха, побагровел, будто глотку ему враз заткнуло и он никак не мог этот воздух выпустить обратно, почернел даже. — Борода высыпалась, а тож… встреваешь!

И пошел, пошел, почти побежал прочь от кошары.

На третий день после этого Донька стала хрипеть и задыхаться. Возле нее метались круглыми сутками сама Катя, бабка Андрониха, Михаил, вливали ей из ложечки в рот отвары из трав и ягод, какими испокон веков пользовался в деревне детей, пробовали обкладывать ее теплым, распаренным березовым листом. Но ничто не помогало: девчонке становилось хуже, изо рта ее пошел тяжелый запах.

— Нутро у нее гниет. Простудилась, это-то верно определил председатель, — мрачно сказал дед Андрон, впервые раскрыв рот после стычки с Пилюгиным.

Многими часами Донька лежала в забытьи, как неживая уже, только с бледного лобика ее катился пот. И как-то, ненадолго придя в себя, она спросила:

— Я умру, мам Катя?

— Что ты, Донюшка?! Выздоровеешь!

Девочка долго смотрела куда-то мимо Кати в одну точку, потом, как несильный ветерок, прошелестел ее вздох:

— Ведь мы все тебе помогаем, мам Катя. А если я помру… тогда тебе вовсе трудно будет.

Что-то вспухло внутри у Кати и лопнуло, разворотив грудь, заложив горло. Из глаз ее хлынули соленые слезы, она вскочила, стала обматывать голову шаленкой.

— Коленька, Захар… Глядите все за Донькой, я счас…

Выскочила из дому и побежала в контору к председателю.

Но Пилюгина там не было, в холодном помещении сидела одна Мария-счетоводиха, которую все звали Марунькой, она сказала, что председатель ушел на скотный двор, там корова какая-то растелиться не может.

Но на скотном дворе она нашла лишь Мишуху да старого Андрона. Распаленные — Мишка был без кожуха, — они выкидывали в стенной проем навоз из помещения.

— Не видели Пилюгина? — крикнула Катя.

— В кузню пошел, — ответил Михаил.

— Донька-то умирает, счас в больницу повезу… — прокричала Катя и побежала в кузню, которая стояла неподалеку под самым увалом, а Мишуха и дед вышли за ворота, на мороз, глядели вслед ей, пока она не скрылась в кузне.

… Через полчаса Катя, красная и мокрая, будто из бани, подлетела к дому на председательской кошевке, переступила свой порог. Глотая слезы, прохрипела:

— В больницу, Донюшка!

Она замотала больного ребенка во что только было можно, положила Доньку в кошевку, доверху заполненную мягким сеном, сама стала рядом с ней на колени и хлестнула лошадь.

Шерстяная шаленка на Катиной голове еле держалась, концы болтались, но Катя этого не замечала будто. Она лишь увидела, что к дому, когда лошадь тронулась, подбежал Мишуха, крикнула ему на ходу, издали уже:

— Обихаживай детей-то…

Вернулась она через пять дней с мертвой Донькой, черная, как уголь в кузне Петрована Макеева, бесчувственная и ровно немая.

Когда Михаил с дедом Андроном выдолбили небольшую, в метр длиной всего могилку и спустили туда гробик с Донькой, Катя выдавила из себя первые по возвращении из больницы слова:

— Доктора-то сказали — кабы на три-четыре дня раньше ее, мол… Прокля-атый!

С этим возгласом она упала на маленький могильный холмик из земляной гальки вперемешку со снегом, ее еле-еле оторвали от него, увели под руки домой, уложили на кровать, с которой она не вставала до самого рокового Мишухиного выстрела.

* * *

Только на другой день к обеду из района приехали двое милиционеров и очкастая тощая женщина из прокуратуры. Остаток дня толклись в Романовке, вели расспросы, составляли какие-то бумаги, давали на подпись. Бабы и старики подписывались молча, и Катя за что-то расписалась, не читая, лишь дед Андрон ставить свою подпись категорически отказался, ошеломив очкастую женщину из района словами:

— Ну убил и убил… И слава, значит, богу.

Вчера жители Романовки на такие же примерно слова Андрона не обратили внимания и сегодня будто их не расслышали, а очкастая, вскинув острый горбатый нос, изумленно спросила:

— Выходит, вы одобряете преступление?

— Я грю ему, Пилюгину, — он свое сыщет… Как в воду глядел, значит.

И больше от него ничего не добились.

Все трое приезжих уехали вечером, как стемнело, увезли с собой Михаила.

В сани он сел молча. Но перед тем как один из милиционеров хотел их тронуть, соскочил на землю, подбежал к Кате, бесчувственно стоящей у дверей дома и, роняя с головы шапку, ткнулся ей в грудь, заплакал по-детски горько и обиженно. Он плакал, а она молча гладила его по лохматой, давно не стриженной голове.

Поплакав, он оторвался от сестры, вытер слезы сперва одним кулаком, потом другим. И сказал:

— Ты, Кать, не убивайся. Не убивайся, ладно?

Она без слов кивнула.

Он поднял шапку, надел ее, снова сел в сани.

Мишуху увезли, и в доме Кати Афанасьевой застыла мертвая тишина. Все детишки прятались, как мыши, по разным углам, сама Катя сидела, расставив по-бабьи ноги, на деревянной кровати, застеленной ряднннкой, смотрела перед собой, не видя суетящегося возле печи деда Андрона.

— Старушонка моя печку вам прийтить истопить хотела, да в поясницу ей прострел ударил, — объяснял он зачем-то. — Этот… радикулит, по-дохторскому, схватил, лежит крючком. Ну да мы счас сами…

Растопив печь, Андрон разогнулся, оглядел сиротское семейство Кати Афанасьевой, почесал в тощей спутанной бороденке. И сказал:

— Давайте так порешим, суслятки… Жить все едино придется. Бог — он родит и жить велит. Таково мученье, хошь не хошь… Уразумели?

Не поняв этой речи деда Андрона, дети по-прежнему молчали, никто не откликнулся, и старик рассердился, будто перед ним были взрослые:

— Эк, якорь вас! Ну, да ладно, жизнюха каждого по уму добьет. Где у вас вода-то? И картохи, что ли? Жрать-то небось хотите?

Воды в доме не было, Андрон погнал Николая с ведрами на речку. Захару велел достать из подпола картошки.

— Да берегись, возле пролубки склизко, — предупредил он Кольку.

— Маленький, че ли, — буркнул тот, уходя.

Захар достал из подпола небольшую миску картошки.

— На всех, вас мало, поди, будет, — покачал головой Андрон.

— Мы всегда по столь варим, — сказал Захар, круглолицый, конопатый, с рыжими волосами в кольцах. — По два раза в день. Мам Кать всю картошку перемерила и больше в день не велит. А то не хватит до новой, говорит.

— А-а, ну да… Это так, — глухо сказал дед, покашливая. — Ты старший теперь тут, ты и следи за всем. И за нормой, значит. Понимаешь?

— Что ж не понять… Не растянем до новой-то, тогда что? — рассудительно ответил девятилетний Захар. — Что же теперь, Мишуху засудят?

— Дак куда деться-то, Захарушка?.. — кивнул старик. — Жизня — круг, а в круге — суд. Послаще, как вам, ему придется.

Заревела при этих словах Зойка, самая младшая из всех, подбежала к сестре, уткнулась ей в колени. Катя, все глядя в одну точку, обняла горячей рукой ее за костлявые плечики.

Дед Андрон сварил картошку, разделил меж детьми, две картофелины оставил Кате, которая все сидела и сидела на кровати.

Загнав потом всех на теплую печку с приделанной по краю доской, чтобы спящие не вывалились (эту доску прибил еще сам Данила Афанасьев, их отец, уходя на фронт), он подошел к Кате, сел рядом с ней на кровать.

— Что наделал-то, паршивец, — сказал он тихонько. Негромкие слова эти будто насквозь прожгли Катю, она вскочила, отбежала к печке и пронзительно закричала:

— Не-ет! Он правильно, правильно-о…

Л«цо ее, доброе и красивое, было страшным, губы тряслись, в глазах дергался нехороший свет.

— Ну, зверица! — прикрикнул старик. — Еще кинься на меня давай. Разве я что говорю? Я про то, что правильно, знаю.