— Ну вот… Долго я ждал такого случая.
— Отойди, я пьяный, — попросил Демидов.
— Эго нам и сподручно, дядя, — проговорил, шепелявя, Макшеев и чем-то твердым ударил Павла по голове. Демидов качнулся и рухнул наземь.
Потом Макшеев безжалостно пинал его сапогами в голову, в грудь, в лицо. Павел только глухо и беспомощно стонал, пока не потерял сознание. Потерял он, видимо, его ненадолго, потому что, когда открыл глаза, Макшеев был тут же. Он будто по нужде сидел на корточках у хлебной скирды. И вдруг Демидов увидел — из-под руки Макшеева змейкой пополз огонек, начал лизать, разрастаясь, угол хлебного зарода. Даже в темноте было видно, как заклубился черный тяжелый дым.
— Ты! Ты чего делаешь?! — будто задыхаясь от этого дыма, прокричал Павел, попробовал приподняться на локтях. — Ты чего сделал?!
— А это не я… Это ты, дядя, сделал, — проговорил Макшеев и, хищно ощерясь, стал приближаться к нему от пылающей скирды. — И сейчас люди об этом узнают.
Голова Павла мотнулась и будто оторвалась. Опять потухающим сознанием Демидов сообразил, что Макшеев снова пнул его сапогом, снова, крича теперь на всю деревню, призывая людей на помощь, принялся его избивать, но боли не чувствовал. Вспухло перед ним что-то большое, оранжево-красное, разрослось и лопнуло беззвучно…
… За поджог колхозной риги (дотла сгорело несколько ржаных зародов, молотилка и две веялки) Павла Демидова осудили на десять лет. Что бы он ни говорил в свое оправдание, слова его звучали для всех как-то жалко, неубедительно — так уж все подвел Денис Макшеев, который — достигали до Павла отрывочные слухи — ходил теперь в героях за поимку поджигателя колхозного хлеба на месте преступления.
И покатилась жизнь Демидова колесом куда-то в пропасть, все глубже и глубже…
Срок он отбывал в лагере неподалеку от родных мест, строил на мерзлой земле рудник, что ли, какой-то. В сорок втором, осенью, неожиданно посадили его вместе с другими в грязную теплушку с зарешеченными окнами, повезли неведомо куда. С месяц, наверное, ехали, пока не узнали — на фронт, в штрафной батальон.
Но хоть и штрафной — а полегче все же стало, мир пошире открылся вокруг штрафников — люди обыкновенные, какие живут на земле. Поставил перед собой задачу Демидов: хоть и несправедливо обошлась с ним судьба, а надо доказать, что он человек все же, человеком и останется.
Но, видно, недаром говорят: судьба индейка, а жизнь копейка. Досуха выпил он вроде горькую чашу, да самая горечь на самом донышке еще оставалась. И ее довелось выхлебнуть.
В первом же бою был он захвачен в плен.
Случилось это в ноябре, под станцией Качалинской. В ту пору ходили слухи, что Красная Армия готовится к могучим боям, чтобы отбросить фашистов от Сталинграда. И бои эти, по всему видно было, начались.
Их штрафному батальону поставили задачу во что бы то ни стало преодолеть полузамерзшую реку Дон, достичь другого берега, зацепиться за него и любой ценой удержать.
— Форсировать-то будут в другом месте, а нас — на убой кидают, чтоб внимание немцев отвлечь, — сказал Демидову какой-то солдат из уголовников перед началом операции.
— Что ж, штрафники и есть штрафники.
— Оно так… А зазря-то на убой… На середке лед, говорят, совсем тонкий. Перетопнем еще.
— Заткнись, ты! — глухо кинул Демидов.
— Слушай, кореш… Я видел на занятиях — метко ты из винтовки лепишь, — не унимался рыжий. — А наше дело такое — до первого ранения, до первой крови.
— Ну? — насторожился Демидов.
— Вот тут в гомонце у меня пара кусков. И бока золотые.
— Что-что?
— Две тысячи, говорю, денег. И часы. Вот возьми. И один кусок… Сейчас, перед атакой, артподготовка начнется. Отойдем в овражек, а? Лупанешь меня из винтовки по левой руке… Ведь так и так… Грохот будет — выстрела никто не услышит. И я тебе другой кусок… Уцелеешь коли — пригодятся…
— Давай! — сурово проговорил Демидов. — Все давай! И вторую тыщу.
На первых порах заключения Павел боялся всякой шпаны, а потом уяснил: эта сволочь силу уважает, подчиняется ей беспрекословно, и еще — наглость. И он научился управляться с этим народом. Поэтому сейчас, получив часы и деньги, он не торопясь спрятал все в карман. Потом развернулся и тяжко, с придыхом ударил жестким кулаком прямо в широкоскулое лицо уголовника. Тот отлетел в снег, быстро вскочил, вытирая кровь с подбородка.
— Сука, — спокойно сказал Демидов. — Я тебе не по руке, в самую голову прицелюсь, ежели ты во время дела начнешь за спины других прятаться. И не промахнусь, не надейся. Впереди меня пойдешь. И — гляди у меня!
По растерянным глазам уголовника Павел видел, что сломал его, подчинил себе без остатка, хотя, конечно, понимал, что при удобном случае рыжий без колебаний пристрелит его. Но случай такой должен еще наступить, а Павел не лыком теперь шит…
Этот эпизод почему-то вселил в Павла уверенность, что он останется жив.
И остался, да лучше бы не оставаться.
Из затеи форсировать в тот день реку ничего не вышло, почти весь штрафбат напрасно полег на льду. От фашистской пули упал, опрокинувшись на спину, и рыжий уголовник, добросовестно бежавший все время впереди Павла. А тут и самого Демидова садануло в голову, она мотнулась, как когда-то от пинка Макшеева, больно заныли шейные позвонки.
Это было последнее, что почувствовал или запомнил краем сознания Демидов. Очнулся он где-то в тесном вонючем бараке, услышал непривычную немецкую речь, сразу, без удивления и почему-то даже без досады, понял, где очутился. «Ах, Макшеев Денисий, ну погоди!» — подумал он только, как думал и прежде бессчетное количество дней и ночей, но на этот раз безразлично как-то, равнодушно, без злобы к нему. Внутри у Демидова словно ничего не было теперь живого, все онемело.
Таким онемевшим, отупевшим, безразличным ко всему, что с ним происходило, он и остался на многие годы. Это, наверное, и помогло ему выжить.
Немцы знали, что он штрафник, считали за бывшего уголовника, вербовали в какую-то власовскую армию, даже уговаривали. Демидов не знал, что это такое, но отказывался. Уговоры сменялись избиениями…
Неожиданно от него почему-то отступились, отправили в концлагерь на территории Польши. Там он был уборщиком трупов, каждое утро собирал их по всему лагерю и свозил на пегой лошаденке к крематорию.
Он возил их и возил до января сорок пятого года, к этому привыкли и узники, и сами немцы. Он никогда не брился, редко стригся. Густо и безобразно заросший волосом, походил на старика, ни сами немцы, ни узники вроде уж и не принимали его за заключенного, а считали вольнонаемным уборщиком трупов, к тому же полуидиотом.
Советская Армия захватила лагерь военнопленных стремительно и неожиданно. Даже в отдалении боев никаких не было слышно, пролетали только в последнее время на большой высоте над лагерем советские самолеты, и вдруг утром, перед самой зарей, в бараках послышался лязг железа. Узники высыпали на плац, и Демидов выскочил — за колючей проволокой, обтекая лагерь, грохоча гусеницами и воя моторами, стремительно неслись куда-то танки. «Куда ж они торопко так?» — подумал Демидов, убежденный, что это немецкие танки.
И вдруг один из них круто повернул, порвал, как паутину, туго натянутую колючую проволоку и остановился, поводя из стороны в сторону длинным пушечным стволом, будто выбирая, куда бы влепить снаряд. И Демидов увидел на его броне пятиконечную звезду…
… Утром, когда рассвело, Павел стоял, комкая лагерную шапку, в толпе воющих, плачущих от радости заключенных, ждал своей очереди к представителям Советской Армии, составляющим списки бывших узников.
— Погодите, это что за чучело? — спросил кто-то, едва Павел переступил порог. — Откуда такой?
— Я русский. Демидов по фамилии.
— Ты ж облик человеческий совсем потерял.
— Кто ж тут его сохранил?
— Где в плен попал?
— На Дону где-то. Из штрафников я.
— За что в штрафники угодил?
— Осужденный был. За то, что будто бы колхозную ригу сжег.