Так она раздумывала, покачиваясь в плетеном коробке, лошадь не торопила. Солнце припекало все щедрее, Катя сбросила с плеч сперва истертый ватничек — рано утром и поздно вечером без него еще холодновато, — потом и отцовский пиджак, совсем уже истрепанный, осталась в одной кофточке, кожей чувствовала благодатное тепло и наслаждалась им, подремывала.
Прохватилась она от нарастающего стукотка тележных колес и дальних каких-то криков. В мозгу сперва прорезалось: это ж лошадь меня несет! Она машинально дернула вожжи, качнулась оттого, что мерин ее покорно остановился, и окончательно пришла в себя. Никуда ее лошадь не понесла, оказывается, дрожки ее неподвижно стоят среди дороги, зато навстречу ей бешено несется бричка, в бричке во весь рост стоит какая-то бабенка, размахивает кнутом, юбка на ней полощется, у ног ее сидят двое мужиков и, чтобы не вылететь, держатся за дробины. В одном из сидящих Катя еще издали признала тракториста, в голове ее промелькнуло: «Сомнут сейчас, пьянчуги!» Она торопливо дернула вожжами, чтобы уступить дорогу, но летевшая навстречу бричка еще издали съехала на обочину, сделала у Катиных дрожек широкий полукруг, правившая ею женщина, осаживая разгоряченную лошадь, наклонилась, чуть не падая, назад.
— Афанасьева-а! Председательша! С победой тебя-а! — заорала она, но Катя не взяла в толк, с какой это победой ее поздравляют, до окончания сева было еще далеко, и мысли-то все были о вставшем на поле тракторе, и она, сойдя с дрожек, прокричала:
— Трактор-то чего, чинят али нет?
— Какой тебе сегодня трактор?! — громко ответил тракторист, поднял обгорелую на войне руку, помахал ею в воздухе, как флагом: — Во-от! Гитлера прикончили!
— Мужики к нам оттудова, Катька, теперь привалят! Недолго ждать… — прокричала бабенка, стегнула лошадь, бричка дернулась, объезжая Катину лошадь перед самой мордой, завершила полный круг и понеслась дальше.
Только теперь до Кати дошло, о какой победе кричала бабенка, сердце ее заколотилось, ноги враз обессилели. Она шатнулась к ходку, оперлась об него рукой. «Господи… да в деревне-то знают ли?!» Она заскочила в кошевку, почти на месте поворотила дрожки и погнала мерина обратно, точно хотела догнать уже умчавшуюся бричку.
В Романовке о Победе знали. Не было в деревне ни телефона, ни радио, и время еще стояло раннее, а весть эта каким-то образом все равно достигла крохотной, застрявшей в холмах деревушки. Может быть, птицы на хвостах ее принесли. Первой, кого Катя Афанасьева увидела, влетев в Романовку, была Василиха. Вечно угрюмая, всегда сторонящаяся людей, она на этот раз бросилась из переулка наперерез Катиным дрожкам и, едва та натянула вожжи, с рыданием повисла у нее на плечах, без конца повторяя:
— Катенька, дождалися! Катенька, дождалися…
— А все… все знают? — зачем-то задала Катя глупый и ненужный вопрос.
— Да неужто ж нет?! Все работу седни побросали. Вон, гляди, каждый печет-варит… Гулять бабы собираются.
Тут лишь Катя заметила, что почти все трубы в деревне в это неурочное время дымились.
… Гуляли возле колхозной конторы, стащив на чистый воздух столы, скатерти, табуретки, тут на молодой майской травке и собрался весь колхоз. А всех-то было десятка с три-четыре баб да подростков, а среди них всего два мужика — Петрован Макеев да старый-престарый дед Андрон.
Поначалу пришлось сказать несколько слов Кате, как председательнице, она от волнения вовсе и не соображала, что надо говорить, и, расплескивая мутный самогон из стаканчика, роняла неумелые и, как ей казалось, совсем случайно приходившие на ум слова:
— Светлый день, бабоньки родные, вот и настал. Жутко и подумать, что перенести довелось! Мужики там клали свои жизни… У меня вот отец да Степан Тихомилов… В каждой семье, почитай, такое ж горькое горе. А мы тут с вами пластались до смерти, до потери рук и ног каждый день. Спасибо вам всем за такую работу, какая и хлеб, и молоко, и мясо фронту давала. Хоть и мало нас, а тоже помощь посильная наша фронту была. Поздравляю вас, бабоньки… и, конечно, тебя, Андрон Игнатьевич, и тебя, Петрован Макеев, с долгожданной победой над проклятым фашистом!
После первых рюмок за столом поднялся бабий рев — самогонка, ударив в голову, разжала у каждой сердце, где таилась через силу сдерживаемая боль от безвозвратной потери мужей, сыновей и братьев, преграда исчезла, и боль у каждой растекалась по всему телу. Плакали и Василиха, и кладовщица Легостаиха, но эти двое больше от радости, что у первой остался в живых муж, а у второй единственный сын. Но и эта их радость была тревожная и мучительная. Каждая спрашивала сквозь слезы у Кати: «Уцелели али нет они до седни? Последнее письмо-то писано месяц назад… Слышь, Катерина? Скажи ты, скажи!» Спрашивали так, будто именно от Кати зависело, чтоб за последний месяц войны с мужем Василихи и сыном Легостаевой ничего не случилось. Катя понимала, что им нужна была надежда, с которой они мучительно будут жить до следующего письма, что они сознавали — надежду эту никто им дать не может, но спрашивали так, чтоб хоть немного обмануть самих себя уверенностью других, что муж и сын останутся живы. И Катя отвечала:
— Живые останутся. Всю войну прошли, а тут какой-то месяц. В последний месяц наши-то почти и не гибли, немцев одних и косили, как болотную осоку.
— Спасибо, Катенька. Сердешная ты душой у нас…
Долго еще бабы обтирали с распухших щек соленые слезы, но постепенно та же самогонка, наваренная, оказывается, к ожидавшемуся этому дню чуть не в каждом доме, всколыхнувшуюся боль и притупила, отодвинула на время, за столом все больше и больше поднимался беспорядочный говор, послышался смешок, другой. И вот на дальнем конце стола кто-то затянул извечно грустную песню:
Во саду при долине
Громко пел солове-ей…
Ни капли не выпили в этот день во всей Романовке, пожалуй, только два человека — дряхлая Федотья Пилюгина да ее сноха Лидия. Федотья, когда бабы за столом расшумелись и распелись, выползла из дома, постояла на крыльце, опираясь на свой костыль, потом спустилась по ступенькам и двинулась к конторе. Близко к столу она не подошла, остановилась поодаль, опять долго стояла неподвижно, холодно и ядовито глядела на запьяневших женщин. Все видели Федотью, но к столу не позвали, никто не повернул даже головы в ее сторону. Будто и стояла она неподалеку, а будто ее там и не было. Постояв немного, она повернулась, снова побрела к дому, постукивая палкой, взобралась на крыльцо, захлопнула за собой дверь.
А Лидия Пилюгина с весны опять пастушила, как всегда, до солнца она выгнала сегодня за холмы стадо, у Кати несколько раз до вечера мелькало, что в полях людей снует много, кто-нибудь да скажет ей о Победе и Лидия не выдержит, погонит табун в деревню. Время от времени Катя поглядывала на седловину меж холмов, по которой обычно спускалось стадо. Но оно не появлялось.
Когда на закате Лидия пригнала коров, Катя, тотчас побежав на ферму, крикнула:
— Лидия! Война ж закончилась! Победу объявили.
— Слыхала еще в обед.
— Наши-то вон бабы все загуляли сразу, не удержать, — кивнула Катя в сторону конторы, откуда все еще доносились пьяные голоса. — Я думала, и ты пригонишь табун. Да и пригнала бы, такой ведь день!
— Мне-то с какой радости гулять? — угрюмо ответила Лидия.
Еще час или два назад пьяненький Андрон подошел к Кате и сказал ей:
— Боюся, что коровенки нынче останутся недоенными. Ишь он, доярки-то какие.
Катя кивнула и ответила:
— Пущай уж. Как-нибудь вдвоем с Лидией нынче выдоим. Попрошу ее помочь.
И теперь вот она, ополаскивая под рукомойником руки, просить ее об этом боялась. Катя тоже несколько рюмок выпила, в голове неприятно шумело, и ей казалось, что Лидия в ответ на ее просьбу буркнет что-нибудь так же угрюмо и зло, да и пойдет прочь. А одной ей тут до полночи возиться. Однако, едва она заикнулась о дойке, Лидия сказала:
— Ну так что ж… давай подойник.
С тех пор как погибли в огне дочка Данилы Афанасьева и сын Тихомилова Степана, Лидия и сделалась угрюмой. Дело делала любое, как и раньше, а разговоров лишних не разговаривала и по возможности Катю сторонилась.